Дневник одного тела
Шрифт:
* * *
13 лет, 5 месяцев, 6 дней
Вторник, 16 марта 1937 года
Папа же предупреждал меня! Но одно дело знать и совсем другое, когда это с тобой случается! Я проснулся и пулей вылетел из кровати. Пижама была вся мокрая, а руки измазаны чем-то липким. То же самое наблюдалось и на простынях, везде. Сердце колотилось как бешеное. Только сбрасывая с себя пижаму, я вспомнил, что говорил мне папа: Семяизвержение, мой мальчик. Если это случится с тобой ночью, не пугайся, это не значит, что ты снова стал писаться в кровать, это начинается твое будущее. Без паники, сразу ни у кого ничего не получается: сперму ты будешь вырабатывать на протяжении всей жизни. Вначале ты едва будешь контролировать процесс: фрикция, наслаждение и – раз! – все наружу! А потом попривыкнешь, научишься сдерживаться и в конце концов будешь наслаждаться этим, да еще как.
Пижама липла к ногам, точно клейкая бумага. Когда я мылся,
* * *
13 лет, 5 месяцев, 7 дней
Среда, 17 марта 1937 года
Когда сперма высыхает на коже, она растрескивается. Как слюда.
* * *
13 лет, 5 месяцев, 8 дней
Четверг, 18 марта 1937 года
Папино лицо я почти не помню. А вот голос – да. Да, да! Я помню все, что он мне говорил. Его голос был как дуновение. Он шептал мне на ухо. Иногда я не понимаю: я действительно только вспоминаю это, или папа все еще шепчет внутри меня.
* * *
13 лет, 5 месяцев, 18 дней
Воскресенье, 28 марта 1937 года
Экорше снова вставлен в щелку зеркала. Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.
* * *
13 лет, 5 месяцев, 19 дней
Понедельник, 29 марта 1937 года
Дело сделано. Я подошел к Фермантену и попросил его показать мне всякие приемчики, чтобы качать мускулы. Сначала он стал надо мной издеваться. Сказал, что я – полная безнадега и что он не станет опускаться до возни со мной. Даже если я буду делать за тебя задания по математике? Он перестал смеяться. А что это с тобой такое случилось? Хочешь нарастить мяса, чтобы все девчонки попадали? (Думаю, он имел в виду мышцы – дельтовидные, поднимающие и бицепсы.) Хочешь выглядеть как римский панцирь? (Несомненно, речь шла о брюшных мышцах: большой прямой, малой косой, а также больших зубчатых.) Тебе придется покачать пресс плюс поотжиматься! Фермантен старше меня всего на два года, но он – настоящий атлет. В командных играх типа футбола или вышибал его команда всегда выигрывает. Он записан в несколько спортивных секций и хочет, чтобы я ходил туда вместе с ним. Но об этом не может быть и речи. Мне надо сначала выбраться из шкафа. И никаких командных игр, а вот «покачать и поотжиматься» – это пожалуйста. Ведь этим можно заниматься и в одиночку. Опять же скакалка, брусья, бег на выносливость, да, и еще пусть он научит меня кататься на велосипеде (Виолетт даст мне свой) и плавать. Манес показывал мне уже, как это делается, но когда он швыряет меня в омут, я плаваю по-лягушечьи. Фермантен хочет, чтобы за занятия бегом, велосипед и плавание я писал за него сочинения и делал английский. Ладно.
* * *
13 лет, 6 месяцев, 1 день
Воскресенье, 11 апреля 1937 года
Отжимания – это значит, что ты должен держать тело очень прямо, под углом примерно пятнадцать градусов к полу, и, опираясь на носки и вытянутые руки, сгибать локти, пока подбородок не коснется пола, затем снова подняться на вытянутых руках, и так – сколько хватит сил. Тело должно быть вытянуто, напряжено, спина не должна прогибаться, и во время сгибания локтей нельзя касаться пола коленками, только чуть-чуть грудью. Еще можно упереться ногами в край кровати, чтобы нагрузка на руки была еще больше. Это – главное упражнение на отжимание, но есть еще много других. Фермантен мне все показал. В музыке это называлось бы «вариации на заданную тему». Отжимание с хлопком: разгибая локти, оттолкнуться посильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши, прежде чем снова коснешься ими пола. (Не пытайся сделать это сразу, а то ударишься головой об пол и выбьешь себе зубы.) Отжимание с хлопком за спиной: то же самое, только толчок должен быть еще сильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши за спиной. (Даже не думай или попробуй сначала на матрасе.) Еще труднее – отжимание с поворотом: прежде чем снова опереться на руки, надо обернуться вокруг себя. Отжимание на одной руке, потом на другой, отжимание на трех пальцах (замечательно для альпинистов с отмороженными пальцами) и т.д.
ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН
...
Милая моя Лизон,
Следующие четыре тетради (апрель 37-го года – лето 38-го) – как раз из тех, что ты можешь смело пропустить. Там ты найдешь только таблицы, иллюстрирующие, как развивалась моя мускулатура (бицепсы, предплечья, торс, бедра, лодыжки, брюшной пресс…). В раннем отрочестве я только и делал, что измерял себя; не выпуская из рук сантиметра, я был сам себе и этнограф, и добрый туземец. Сегодня смешно об этом вспоминать, но думаю,
Послушай-ка, Лизон, я ведь никогда не рассказывал вам о своем детстве и теперь часто думаю, что ты, наверно, мало что понимаешь из рассказов о горестном начале моей жизни: смерть отца, злобная мать, тело, позабытое в зеркальном шкафу, и этот тринадцатилетний паренек, который строчит в своем дневнике с серьезностью академика. Думаю, пора сказать тебе пару слов обо всем этом.
Видишь ли, я – порождение агонии. Мой отец был одним из тех живых трупов, которые вернулись в гражданскую жизнь после Первой мировой войны. Мозг его был пропитан ужасами, легкие разрушены немецкими газами, он тщетно пытался выжить. Последние годы (1919—1933) были для него сплошным сражением – самым героическим за всю его жизнь.
Из этого стремления выжить я и родился. Зачав меня, мать хотела спасти мужа. Ребенок будет ему во благо, ведь ребенок – это жизнь! Думаю, вначале для реализации этого проекта у него не было ни сил, ни желания, но матушке удалось его взбодрить настолько, чтобы 10 октября 1923 года появился на свет я. Однако все ее усилия оказались напрасны – на следующий день после моего рождения отец снова впал в агонию. Мать так и не простила нам этого провала – ни ему, ни мне. Я ничего не знаю об их отношениях до моего рождения, но бесконечные материнские упреки до сих пор стоят у меня в ушах. Он «слишком прислушивался к самому себе», «не хотел встряхнуться», «ему на все было наплевать», он «сидел на гноище, как Иов», бросив ее «одну среди этой жизни», где ей приходилось «самой обо всем думать и все делать». Эта брань в адрес умирающего стала привычным музыкальным фоном моего детства. Отец не отвечал на нее. Несомненно, из сострадания: ведь его упрекала женщина несчастная, но главное – от усталости, от изнеможения, которое она принимала за скрытую форму равнодушия. Этой женщине не удалось получить от этого мужчины того, чего она хотела, – некоторым людям беспокойного нрава большего и не требуется, чтобы всю оставшуюся жизнь прожить в затаенной злобе, презрении и одиночестве. Тем не менее она не ушла. Не оставила его. В то время люди не разводились, а если и разводились, то редко, или реже, чем сейчас, или не у нас, или она просто не захотела развода, не знаю.
Поскольку мое рождение не помогло ей воскресить мужа, мать сразу же стала относиться ко мне как к чему-то бесполезному, ни на что не годному – в полном смысле слова, и оставила меня на его попечение.
А я обожал этого человека. Конечно же, я не знал, что он умирает, я принимал его вялость за мягкость и любил его за это, ах, как же я любил его, я во всем подражал ему, вплоть до того, что и сам превратился в идеального маленького умирающего. Как и он, я мало двигался, почти ничего не ел, подстраивался под его замедленные движения, я рос, не развиваясь физически, короче говоря, прилагал все усилия, чтобы не «входить в тело». Как и он, я помногу молчал или изъяснялся посредством мягкой иронии, бросая вокруг долгие взгляды, преисполненные бессильной любви. Одно из моих яичек упорно не желало показываться на свет, словно я решил жить лишь наполовину. К восьми или девяти годам хирургическое вмешательство водрузило его на место, несмотря на сопротивление, однако я еще долго считал себя неполноценным по этой части.
Мать звала нас с отцом призраками. «Ох и надоели мне эти два призрака, сил никаких нет!» – слышали мы из-за захлопывавшейся за ней с треском двери. (Она то и дело бросала нас, никуда при этом не деваясь, отсюда и эти воспоминания о постоянно хлопающих дверях.) Так что первые десять лет своей жизни я прожил исключительно в обществе моего постепенно ускользающего отца. Он смотрел на меня, словно сокрушаясь, что вынужден покинуть этот мир, оставляя в нем ребенка, исторгнутого у него внутривидовым оптимизмом. Однако оставить меня, предварительно не вооружив, – об этом не могло быть и речи. Невзирая на слабость, он занялся моим образованием. И неплохо занялся, можешь мне поверить! Последние годы его жизни были отчаянной гонкой двух разумов – его, угасающего, и моего, расцветающего. Он хотел, чтобы к моменту его смерти сын умел читать, писать, считать, отказывать, думать, запоминать, рассуждать, промолчать когда нужно, не переставая при этом мыслить. Таковы были его планы. Игры? На них не было времени. И потом, какие игры при таком теле? Я был вялым, стеснительным ребенком, знаешь, из тех, что торчат у песочницы, цепенея от активности себе подобных. «А этот, – говорила матушка, указывая на меня пальцем, – и вообще – тень призрака!»