Дневник
Шрифт:
А все друзья Мисти плели из своей дурацкой травы. Чтобы вышел прибор, по которому достаточно заметна изюминка. И чтобы не распустился. Пока тот не будет выглядеть достаточно похожим на подлинное доисторическое высокотехнологичное развлекательное устройство, иронии не выйдет.
Питер дал ей чистый холст и сказал:
— Нарисуй что-нибудь.
А Мисти возразила:
— Никто уже не рисует картин. Больше не рисуют.
Даже если она и знала людей, которые нынче рисовали, то делали они это собственной кровью или спермой. И рисовали они на живых
А Питер сказал:
— Уверен, ты все равно рисуешь на холсте.
— Чего это? — спросила Мисти. — Потому что я отсталая? Потому что не знаю ничего лучше?
А Питер сказал:
— Ты давай, бля, рисуй.
По идее, они не должны были опускаться до предметно-изобразительного искусства. До рисования красивых картинок. По идее, они должны были научиться визуальному сарказму. Мисти сказала — делается слишком большой упор на познание, и нельзя не практиковать технику эффективной иронии. Она сказала, мол, красивая картинка мир ничему не научит.
А Питер ответил:
— Нам по возрасту не положено покупать пиво, а мы собрались учить мир?
Лежа на спине в их травяном гнездышке, закинув руку за голову, Питер сказал:
— Все мировые потуги ничего не значат, если у тебя нет таланта.
На случай, если ты ни хера не заметил, ты, сиська, — Мисти по-настоящему пыталась тебе понравиться. Просто на заметку: платье, сандалии, широкая соломенная шляпа — она с ног до головы разоделась для тебя. Если бы ты взял и коснулся ее прически, то раздался бы хруст от лака для волос.
На ней было столько духов «Песнь Ветра», что на нее слетались пчелы.
А Питер пристроил чистый холст ей на мольберт. Сказал:
— Мора Кинкэйд никогда не ходила ни на какой, бля, худфак.
Он сплюнул комок зеленой жвачки, сорвал еще один травяной стебель и сунул его себе в рот. Произнес позеленевшим языком:
— Уверен, если бы ты нарисовала то, что в твоем сердце, то оно могло бы висеть в музее.
То, что в ее сердце, возразила Мисти, большей частью дурацкий хлам.
А Питер молча глянул на нее. Спросил:
— Тогда смысл — рисовать то, что тебе не нравится?
То, что ей нравится, возразила Мисти, никогда не продастся. Люди это не купят.
А Питер сказал:
— Может статься, ты сама удивишься.
Это была Питерова теория самовыражения. Парадокс бытия профессиональным художником. То, как мы тратим всю жизнь, пытаясь хорошо самовыразиться, но сказать нам нечего. Мы хотим, чтобы элемент творчества строился по системе причины и следствия. Хотим результатов. Создать покупаемый товар. Нам нужно, чтобы старание и дисциплина уравнялись с признанием и воздаянием. Мы садимся за тренажер нашего худфака, за дипломный проект на специалиста изящных искусств, и практикуемся, практикуемся, практикуемся. И, со всеми нашими великолепными навыками, — документировать нам нечего. По словам Питера, ничто нас так не бесит, как какой-нибудь дерганый наркоман, ленивый бездельник или поганый извращенец, который вдруг
Какой-то придурок, который не боится заявить о том, что он любит на самом деле.
— Платон, — объявляет Питер, поворачивая голову, чтобы сплюнуть в траву зеленую жвачку. — Платон говорил: «Кто приблизится к храму Муз без вдохновения, веруя, что достойно лишь мастерство, останется неумелым, и его самонадеянные стихи померкнут пред песнями безумцев».
Он сунул очередной стебель в рот и взялся жевать, со словами:
— Так что же делает Мисти Клейнмэн безумцем?
Ее сказочные дома и булыжные мостовые. Ее чайки, которые кружат над устричными лодками, возвращаясь с отмелей, которых она никогда не видела. Ни в какой сраной жизни, черт возьми, она не станет рисовать это дерьмо.
— Мора Кинкэйд, — говорит Питер. — Не бралась за кисть, пока ей не исполнился сорок один год.
Он взялся вытаскивать кисти из коробки светлого дерева, скручивая кончики. Он сказал:
— Мора обвенчалась со старым добрым плотником с острова Уэйтензи, и у них была пара детей.
Он извлек ее тюбики с красками, пристроив их тут же, рядом с кистями, на одеяле.
— Пока не умер ее муж, — продолжал Питер. — И потом Мора заболела, очень заболела, чахоткой или чем-то таким. Опять же, в те времена в сорок один год ты считалась уже старушкой.
Пока не умер один ее ребенок, говорил Питер, Мора Кинкэйд не бралась за картины. Он сказал:
— Наверное, нужно пострадать по-настоящему, прежде чем рискнешь заняться любимым делом.
Ты рассказал Мисти обо всем об этом.
Ты сказал, что Микеланджело был депрессивным психопатом, который изображал себя на картинах мучеником с содранной кожей. Генри Матисс бросил ремесло адвоката из-за аппендицита. Роберт Шуман стал писать музыку только тогда, когда ему парализовало правую руку, и его карьере концертного пианиста был положен конец.
Ты копался в кармане, пока рассказывал эти вещи. Пытался что-то выудить.
Ты рассказывал про Ницше и его третичный сифилис. Про Моцарта и его уремию. Про Пола Клее и склеродерму, скрутившую его суставы и мышцы и приведшую к смерти. Фрида Кало и расщепленный позвоночник, из-за которого ее ноги покрылись кровоточащими язвами. Лорд Байрон и его хромота. Сестры Бронте со своей чахоткой. Марк Ротко со своим самоубийством. Флэннери О'Коннор с кожным туберкулезом. Вдохновение нуждается в болезнях, травмах, безумии.
— По Томасу Манну, — сказал Питер. — «Великие художники есть великие инвалиды».
И потом ты положил что-то на одеяло. Там, в окружении тюбиков краски и кистей для рисования, оказалась большая брошь из поддельных самоцветов. Размером с серебряный доллар, брошка была из бесцветных стеклянных камешков, из крошечных шлифованных зеркал в желто-оранжевой оправе, поцарапанных и помутневших. Там, на клетчатом одеяле, она словно взрывала солнечный свет в сноп искр. Оправа была из потускневшего металла, державшего фальшивые самоцветы в маленьких острых зубках.