Дневник
Шрифт:
Поповский говорил почти три часа. Он прочитал с разрешения Руденко[175] подлинное следственное дело Вавилова. Много цитировал документов, которые, как казалось тем, кто их оформлял, будут вечно секретны: противоречивые протоколы, где отрицанье перемежается со скороговорочными и нелепыми признаниями. Потрясающий протокол очной ставки, где Вавилов и его ближайший сотрудник и друг, тоже арестованный, врут друг на друга. Потом какое-то заявление Вавилова Берии, что он ни в чем не виноват. Мне о В-ве рассказывал А. И. Казарин, сидевший с ним в одной камере в саратовской тюрьме в 42-м году. Там же сидел Луппол и Левидов[176]. Там же сидел и Стеклов[177].
Все это — и потрясающие факты доклада,
28 нояб. <…> Взял у Лидии Корнеевны ее рукопись: более 600 выписок из разных книг (главным образом, из Герцена и Толстого), которую она назвала «Мои чужие мысли»[179]. Это умно и интересно.
30 нояб. 1965 <…> Познакомился сегодня с Иосифом Бродским, приехавшим сюда повидать Д. Я. [Дара] и Лидию Корн[еев]ну. Но Д. Я. уехал в город и мы угостили Бр[одского] его обедом. Он хорошо сложен, скорее рыжеват, чем рыж, голос высокий, слегка картавит, речь неразборчива, неважная дикция. Говорили о Н. Я. (у которой он был на днях в Москве), о Цветаевой (при этом Бр[одский] оживился и сказал, что это самый большой русский поэт, не исключая из числа тех, кто ниже, — и Пушкина). Оказалось, что он пробыл ссылку где-то под Коноше[й], т. е. совсем рядом с Ерцевым[180]. Лидия Корнеевна, седая, слепнущая, больная, при нем была оживлена и почти кокетничала. Он получил несколько заказов на переводы каких-то польских и чешских поэтов, живет в семье — все в одной комнате, еще не улажены взаимоотношения с милицией, но жить можно и работать тоже. Странная судьба. Теперь ему во что бы то ни стало нужно быть гениальным, прочего ему не простят. Рассказал, что получил письмо от Иваска, того самого, корреспондента Цветаевой.
3 дек. 1965. <…> Вчера пол-ночи читал стихи Бродского. Он, конечно, очень талантлив, в нем есть своя музыка, но я не ощутил т е м ы, или она на такой глубине, что сразу не чувствуется.
Л. К. говорит, что это потому, что я взял разные и случайные вещи (хотя и много). Он похож на Мандельштама иногда, но импрессионистичней, тот четче, острее. И, хотя он мне и сказал, что Цветаева самый большой поэт и больше Пушкина, совпадений с Цветаевой почти нет, или мало.
Трудно угадать его судьбу. Он неуравновешен и даже был освобожден от военной службы поэтому. Раним. Странен. Положим, «не странен кто ж?». Будто бы не тщеславен и не славолюбив, чему, все-таки, не верится. <…>
Послал письма Н. Я., Ц. И. и другим.
13 дек. 1965. <…> Бродский читал новые стихи: «Два часа в резервуаре», «На смерть Элиота», «Другу-поэтессе», «Распутица», «В деревне бог живет не по углам» и др. — написанные в этом году. Большею частью это интересно и талантливо. Читает он по-своему, сначала тихо, потом все громче, где-то посередине снова стихает и опять набирает громкость, как сир[е]на, и кончает всегда очень громко. Вообще читает слишком громко для размеров маленькой комнаты. Он был небрит, торчала рыжая щетина. Лоб у него маленький, плечи широкие и вообще «кость» широкая. Читает, смотря куда-то в себя. Спросил мое мнение. Еще были кроме Л. К., Д. Я. и некий Яша Гордин с женой, его приятель.
Письма от Беньяш и Н. Я.
15 дек. <…> Н. Я. пишет в письме, что ничего общего у Бр[одског]го с Мандельштамом нет: «все разное, они в разных плоскостях»[181].
17 дек. <…> Недавно у меня был не то, чтобы спор (нет, пожалуй, все-таки спор) с Лидией Корнеевной об Ахматовой. Она поклоняется ей беспредельно и считает ее выше и Мандельштама и Цветаевой. Ну уж — нет!
22 дек. <…> На почте письма от Ц. И. Кин, из АПН[182], от Н. Я. Мандельштам и открытка от Б. Н.
30 дек. 1965. <…> В последнем письме Н. Я. пишет: «Мне трудно по разным причинам…». И еще: «Мне хвалили Вашего Бориса». (Это значит — мои воспоминания о Б. Л.) Интересно, кто хвалил? В Москве ведь рукопись малоизвестна. Лева передает приветы от Шаламова и К. Г. [Паустовского]
Это был год странной камерной славы и успеха моей рукописи о Б. Л. и многих знакомств, образовавшихся вокруг этого, год самоосознания себя именно эссеистом…[183]
Описание хобота как составной части слона
О «непечатных» темах в дневнике Александра Гладкова
По тем данным, которые предстают перед читателем и исследователем дневников Александра Константиновича Гладкова (далее буду использовать сокращение АКГ), он должен был бы называться — ходоком. Но не в том смысле, что любил пешие прогулки — как раз наоборот, о чем будет сказано ниже, а именно в том, что гулял налево, будучи ходоком по «женской части». Более того, имел обыкновение фиксировать эти «выходы» в своем дневнике. Стоит ли заострять на этом внимание? Думаю, все-таки стоит, чтобы не создавать однобокого (или даже, если угодно, — однохоботного) представления о человеке: вспомним здесь известный образ из древнеиндийской притчи о шести слепых, задавшихся целью определить суть слона, а в результате оставивших шесть совершенно разных его описаний[1].
Мне представляется возможным, что сохранность в дневнике АКГ записей интимного характера объясняется вообще чистой случайностью — именно тем тривиальным обстоятельством, что автор не успел их убрать оттуда. Он совсем не собирался расставаться с жизнью той весенней ночью 11 апреля 1976 года, когда его настиг последний сердечный приступ, в 64 года. И явно предполагал свои записи продолжать, по крайней мере в течение нескольких ближайших лет (а то и десятка-другого), и наконец когда-нибудь в будущем, посидев над ними вплотную, возможно, подверг бы дневник серьезному редактированию. (Последнее — мое собственное предположение.) В результате, вероятно, многие слишком личные материалы из дневника просто исчезли бы. Так, во всяком случае, поступали перед смертью другие опытные дневниководы, — что самому АКГ, кстати, было прекрасно известно. Так, например, сделал Александр Блок, основательно проредив дневник перед смертью: но Блок задумался над этим уже к 40 годам. И у самого АКГ мы находим рассуждения на эту тему, мол, надо было бы дневник почистить… Но осуществить это намерение ему было не суждено.
В последние годы АКГ неоднократно признавался самому себе, что ведет дневник уже полвека, — хотя на самом деле, даже когда он умер, ведению дневника, откуда ни отсчитывай его начало, все еще не хватало одного года до полных пятидесяти. Во всяком случае, первые из оставшихся собственно дневниковых записей относятся к 1928 году: именно тогда, в свои 16 лет, АКГ окончил московскую школу-семилетку и сразу окунулся в журналистику, печатая заметки и репортажи (в газетах «Кино», «Рабочий и искусство», «Комсомольская правда», «Рабочая Москва», а также журналах — «Новый зритель», «Советский театр»[2]) и постепенно сосредоточивая усилия на театральной критике. Все более раннее в его записях и вырезках — это отдельные листки и блокноты, собственно в дневник еще не оформленные, что обычно при издании относят к записным книжкам.
Вот очевидная веха при отсчете АКГ его «сознательной жизни», начало самостоятельного чтения: «С лета 24-го года я читаю почти регулярно газеты», что записано в дневнике от 4 мая 1969. Летом того самого 1924-го ему всего лишь 12 лет. Ведет ли он уже дневник? Очевидно, нет: с тех пор он просто начинает хранить свои записи, осознав их ценность, регулярного дневника в ту пору еще нет. Полвека же говорилось в конце жизни несколько с авансом, в расчете на предполагаемое в будущем обязательное продолжение.