Дневник
Шрифт:
Позволю себе усомниться в столь однозначно описываемой исследователем закономерности превращения предварительных записей события (записной книжки) в «окончательную». На основании приведенных в публикации самого Шумихина двух форм одного и того же дневникового текста АКГ (за 22 июня 1941: обе даны рядом, в виде таблицы, для сравнения) нельзя утверждать, что во всех случаях в более поздней редакции имеет место расширение, литературная, поэтическая амплификация. На мой взгляд, продолжается прежде всего все тот же процесс расшифровки записи, с уточнением фактов: что-то сокращается, как малосущественное (или же сообщаемое еще и в другом месте, чтобы избегнуть повтора),
Конечно, принципиальных возражений против полной публикации всех дневников, без всяких изъятий, не может и не должно быть — за исключением, на мой взгляд, все-таки случаев, как раз подобных дневнику АКГ. Во-первых, та реальность и те люди, которые фигурируют в его тексте, еще не слишком удалены от нас — можно кого-то всерьез обидеть, из родственников, знакомых, потомков, и во-вторых, а наверно, это и главное, сам АКГ еще не достиг ранга классика в наших глазах, чтобы, скажем, его шалости, подобные пушкинским откровенным письмам (скажем, Вульфу или Соболевскому, соответственно, 1826 и 1827 годов — касательно «вавилонской блудницы» А. П. Керн, с весьма ее откровенными наименованиями), мы бы так же легко прощали и ему. Это дело времени. Должен быть установлен какой-то срок давности, возможно, даже не полвека, а — 60 лет после смерти автора (т. е. для АКГ он наступит только в 2036), вплоть до которого его текст, написанный исключительно для себя (или для ближайшего круга лиц, как в случае писем Пушкина), не мог бы воспроизводиться полностью и свободно. Хоть, может быть, это и выглядит «ненаучно», но этические соображения подталкивают именно к такому выходу. Ведь до литературного дневника текст АКГ доведен не был.
Как бы то ни было, известно, что однажды Надежда Мандельштам (АКГ познакомился с ней в январе 1960-го) при откровенном к нему обращении (в письме от 8 февраля 1967-го — с довольно-таки щепетильной просьбой) присвоила ему следующий несколько шокирующий и, может быть, на взгляд непосвященного человека даже обидный титул: «Вы литературовед и бабник…»[14] В самом деле, его сердечные увлечения были известны в окололитературных кругах, а Мандельштам в ту пору являлась его конфидентом, в частности, в том, что касалось романа и близких отношений (чуть было не закончившихся всамделишним разводом с первой, но все же так и оставшейся единственной женой, актрисой Антониной Тормозовой, и — браком с любовью последнего десятилетия его жизни, также актрисой, Эммой Поповой: причем Мандельштам была явно на стороне последней).
Понятно, вообще говоря, что отношения с женщинами, как АКГ это и сам не раз констатирует, почти никогда не выглядели для него безоблачными:
15 сент. 1964. <…> С утра наслаждаюсь — чтение, размышление, одиночество. Потом появляется Т[оня] и все по обычному, с этим связанное.
Это сказано о жене, Антонине Тормозовой, брак с которой в то время стал тяготить его и фактически распадался. Позже он оставит ей с дочерью квартиру на улице Грицевец, сам же купит квартиру на «Аэропорте».
23 июля 1970. <…> Отношения с Э[ммой] как гроза, которая все ходит где-то близко, погромыхивает, а ливень все никак не разразится. Но небо все темнее и темнее. А м.б. все уже кончено и мы только делаем вид, что это не так?
Давно уж мне не было так остро горько…
А это уже — об Эмме Поповой, с которой ему хотелось, но так и не довелось соединить свою жизнь: хотя довольно продолжительное время, в начале и середине 60-х, АКГ
С другой стороны, как характеризуют нашего героя некоторые свидетели, имевшие возможность наблюдать его еще в заключении (т. е. исправительно-трудовом лагере Ерцево, в Архангельской области, где он сидел почти шесть лет, в 1949–1954 годы, будучи осужден за «хранение антисоветской литературы»), основной интерес его жизни всегда состоял в том, чтобы полежать на кровати — с какой-нибудь интересной книжкой. А уж если надо было куда-то передвигаться, то почти никогда не ходил пешком, предпочитая ездить на такси, что фиксировал и его товарищ в 1960 — 1970-е годы Варлам Шаламов[15]. (В результате чего в зрелые годы постоянно боролся с ожирением.)
Окончив школу, Гладков сразу сделался журналистом, даже не задумываясь, казалось бы, о возможном выборе — естественном продолжении образования, не делая попыток поступить в какой бы то ни было институт. Ну а потом страстно и действительно надолго увлекся театром, работал в студии, участвовал в постановках, писал пьесы, делал сценарии к фильмам. Но от такого же страстного увлечения еще и кинематографом и телевидением, когда был по работе связан уже с кино- и телестудиями, почему-то все-таки последовательно воздерживался. К примеру, почти через 10 лет после выхода на экраны фильма Э. Рязанова «Гусарская баллада» по его, АКГ, пьесе и, соответственно, спустя два десятка лет после выхода на сцену самой пьесы «Давным-давно» посмотрев фильм по телевизору (очевидно, в черно-белом изображении), он сравнивает — свое детище с фильмом:
10 янв. 1971. <…> Любопытно, окажет это влияние на сборы в ЦТСА[16] или нет? Думаю, что не очень, а м.б. даже послужит рекламой.
Пьеса куда лучше фильма.
Главной страстью АКГ следует признать именно драматургию и чтение. Но если театром он увлекается в молодости, работая в студии, в театре Мейерхольда, организуя и собственную студию («Юношеский театр» в Болшеве [17]), сотрудничая в этом какое-то время с А. Арбузовым, И. Штоком и В. Плучеком, а в лагере еще и просто работая автором, сценаристом и режиссером в одном лице, то потом, после 50–60, к концу жизни, АКГ постепенно отходит от театра. Но страсть к чтению остается с ним всю его жизнь. Отсюда же, наверное, родилось устойчивое влечение к каждодневной фиксации фактов, к регистрации дат событий, к мемуарам и — ведению дневника.
Вот уже позднее его размышление, наедине с собой, на личную тему (с середины листа в дневнике на новой машинке или с новозаправленной лентой):
22 мая 1974. <…> Давно уж я не ездил в Ленинград. А бывало…
Еду без ясных намерений и желаний. Только потому, что Э[мма] попросила приехать. Не спросив — зачем? По какому-то инстинкту: попросила — еду. Возможно, это каприз, настроение…
Ничего не жду, н[и] на что не рассчитываю.
Впрочем, видеть Э. я всегда рад. Но знаю, ее семья будет меня тяготить, хотя вероятно Н. И. [мать Эммы] будет угодничать. Но это тем более тягостно.
Надеюсь на свой такт, который мне редко изменяет.
Почти не везу обычных подарков. Мне как-то неловко вставать в прежнюю колею. На подарки тоже надо иметь право.
За годы разлуки я ни разу не пытался объясняться.
Мне все время казалось, что «следующий ход» принадлежит Э. Правда, жизнь не шахматная партия и в ней редко ходят по очереди.
А вот запись, сделанная в дневнике через год, уже всего лишь за год до смерти, — по поводу книги Роя Медведева, изданной к тому времени на Западе (АКГ читает самиздатовскую перепечатку или, скорее всего, данную ему автором рукопись[18]):