Дневники Фаулз
Шрифт:
Посещение парикмахерской. Здесь клиент — король; ради меня был совершен полный ритуал стрижки. Мне то и дело помадили волосы; все инструменты несколько раз продезинфицировали; постоянно смахивали волоски; три раза смазывали волосы бриллиантином. Артистически щелкали ножницами. Рядом с парикмахером стоял помощник, юноша в короткой куртке, и вручал мастеру поочередно ножницы, расчески, пульверизаторы — так медсестра помогает усталому хирургу. Раз он ошибся и дал не ту вещь, и от него с раздражением отмахнулись. Вскоре я уже с трудом сдерживался от неудержимого желания расхохотаться. Хорошее обслуживание здесь превращается в культовое поклонение. А боги должны смеяться. Какое отличие от равнодушного отношения демократической Англии, где парикмахер работает как машина! Не рабское начало лежит в основе желания сделать эту услугу приятной. Никто не думает, что мастер занимает низшее положение по отношению к клиенту. А последний расплачивается от избытка чувств, а не потому, что того требует закон.
Гитарист
3 февраля
Ветер свирепствует все воскресенье; небо почти безоблачное; море великолепно — оттенки от голубовато-стального до желто-зеленого, ветер яростно набрасывается на воду и заставляет ее бушевать. Волны с бешеной скоростью несутся по проливу и разбиваются о берег или проносятся мимо по направлению к Идре, Докосу и Трикере [296] , теряясь в густом тумане. Было холодно, ветер дул с Пелопоннесских снежных вершин. Кипарисы лишь слегка наклонили верхушки, стволы же стояли прямо — эти аристократы кланяются с элегантностью старых придворных. Утром я два часа занимался с учениками в комнате на верхнем этаже, окна ее выходили на пролив, на Арголис напротив и на Дидиму в короне из облаков. За окном завывал ветер, ставни стучали, а снаружи, наперекор ветру, все заливал яркий солнечный свет. Бедные, лишенные свободы невинные души.
296
Три острова в заливе Сароникос к северо-востоку от Спеце.
После полудня я пошел на прогулку по подветренной стороне одной из возделанных долин, она шла в глубь острова. В широкой долине много идущих волнами террас, вызывающих представление о женском платье; узкими лентами вилась зеленая поросль пшеницы; по вершинам росли пихты. Под солнцем, овеваемый ветром, брел пастух со своим стадом; цвели фруктовые деревья; террасы покрывала бело-розовая пыль; черные черенки скрывались под цветами. Я вышел на приподнятую середину долины и встал на ветру. Ветер дул точно с Пелопоннесских гор, их накрыли штормовые облака; море ярко сверкало. Я постоял под лучами солнца у разрушенного дома, потом пошел по центральной тропе, откуда хорошо видны обе стороны, и вскоре набрел на еще одну развалившуюся постройку, окруженную забором. Я вскарабкался на него и посмотрел вниз. Там росли огромные кроваво-красные анемоны, ветер пригнул их к земле. Возвращался я по этой тропе мимо коттеджей, окна которых выходили на извивы террас и цветущие деревья, впереди виднелись снежно-белые дома Спеце и синие воды пролива, золотисто-зеленый берег Арголиса и темные очертания Дидимы [297] . Я прошел краем городка — прижатые друг к другу коттеджи, все в цвету, живые изгороди из опунции, на белоснежных домах — ни пятнышка, чистые улицы. Закончил я свое путешествие в гавани. Солнце скрылось, над Идрой и Докосом, мрачно синевшими вдали, плыли легкие, пушистые облака — белые, розовые и оранжевые. Я пошел к школе, не удаляясь от моря, оно же по-прежнему яростно билось о дамбу.
297
Гора на материке примерно в тридцати пяти километрах от Спеце.
Реализм. Пытаюсь написать рассказ в стиле Моэма; такие вещи необходимо уметь делать — как художнику подражать великим, овладевая искусством рисования.
6 февраля
Смерть короля Георга VI. Люди подходят ко мне и с веселым видом сообщают печальную новость. За обедом ученики радостно пялились на меня, а староста, широко улыбаясь, объявил:
— Умер король Англии.
Думаю, их слегка удивило, что я не в трауре и не заливаюсь слезами.
Смерть королей теперь уже не так волнует подданных, к этому событию относишься как к одной из вех, концу одной эпохи и началу другой. В скончавшемся короле не было ничего выдающегося — ни ярких качеств, ни энергии. В наши дни король по конституции — никто, он может остаться в истории только благодаря своей личности.
Теперь в изобилии польются некрологи и приветствия блистательной новой королеве, непременно проведут параллели — к всеобщему самодовольству. Но елизаветинские эпохи и условия, при которых они возникают, канули в прошлое, теперь царит политика, а наша Елизавета — консерватор и педант, она — вторая Виктория.
Почему первое неожиданное известие о смерти обычно вызывает улыбку?
Египтиадис. Он учит меня греческому языку. Днем я постучался к нему. Ответа не было. Я ушел. Позже, встретив коллегу, стал подшучивать над его привычкой долго спать. Это его задело. Часа через два он ворвался в мою комнату.
— Мистер Фаулз, я знаю, почему меня не было в комнате, когда вы приходили. — Он всегда решительно и точно выражает свои мысли, не терпит возражений и не делает пауз. В предложения непременно вставляет глагол — у него профессиональное отвращение к односложным репликам. — Теперь мне понятно. Я выходил испражняться. — «Испражняться» прозвучало у него так же громко и твердо, как и остальные слова.
Он оригинал. У него быстрая пружинящая походка, как у полной дамы атлетического сложения, — шажки мелкие, но частые. Крупной фигурой, длинными руками и огромным животом он отдаленно напоминает гориллу, а бритая голова, бычья шея и опухшие глаза делают его похожим на опустившегося старого борца. Бреется он вечером, и потому весь день ходит с серебристо-седой щетиной на подбородке и шее. Всегда носит один и тот же галстук — шелковый, в красно-серую полоску. У него две рубашки, которые еле застегиваются на шее — это видно из-за свободно завязанного галстука, — и два костюма, старый и новый; последний, по его словам, он приобрел, когда получил назначение на остров.
Вся его жизнь — сплошное самоограничение. Он аскетичнее многих монахов, скромный, бережливый, добродетельный, трудолюбивый. Родился он в Анкаре, получил образование при американской миссии, потом эмигрировал в Америку и девятнадцать лет кем только там не работал — бухгалтером, государственным служащим, помощником аптекаря, сменным механиком. По его словам, он не завел там друзей, не курил, даже не пил кофе. Вернувшись с работы, садился за книги. Учил языки — у него феноменальная память. Он говорит свободно на трех языках — греческом, турецком и английском. Неплохо знает французский. Знаком с немецким, испанским, арабским и итальянским. Перед войной решил уехать на родину. За это время он скопил какие-то деньги и собрался жениться. Предварительная договоренность была достигнута. Он вернулся домой, купил дом и женился. Говорит об этом так, словно женитьба — тоже бизнес. Теперь у него есть жена, дочка и дом в Неа-Ионии, пригороде Афин. Во время войны он тайно преподавал английский; когда же война закончилась, стал давать частные уроки, и еще — как он утверждает — был лучшим переводчиком в Британской полицейской миссии.
Он идеальный преподаватель — послушный, не задающий лишних вопросов, полный идей и энтузиазма, до крайности пунктуальный. Только раздастся звонок, он уже мчится исполнять свои обязанности. В столовую приходит из вежливости на десять минут раньше. И на все встречи тоже является на десять минут раньше. Все его разговоры — о грамматике, учебной методике, о том, что он собирается делать в будущем.
Кроме того, он любит цитировать, — ведь в его памяти хранится про запас множество отрывков на многих языках. Его познания и интересы в литературе практически нулевые. Большую часть свободного времени он проводит, читая учебник по английскому языку. Ему нравятся беседы, преимущественно в форме викторины — происхождение имен, трудные места в грамматике, редкие слова. Если вы знаете ответ, он расстраивается. Знает много песен, и если поет, лучше его не перебивать.
Нельзя сказать, чтоб мы не подвергали сомнению это воплощение добродетелей. Своим достоинствам и особенно умеренности он отдает должное, но без хвастовства, а скорее с мудростью, подобной Сократовой, скромно признает их наличие. Каждого он оценивает по себе.
— Почему здесь ученики разговаривают на уроках? — спрашивает он. — Когда я учился, все мои мысли были только о том, чтобы усвоить слова учителя. Мне не хотелось все время болтать с соседом. О чем таком важном можно болтать?
Он много говорит о себе — не так, как это делают экстраверты, душевный эксгибиционизм которых — осознанное поведение, а как интроверт, который мало что видел, кроме повседневного труда и жизни, полной самоограничения. С ним о многом не поговоришь. У него смышленая улыбка; иногда он прямо заходится визгливым смехом, и тогда его физиономия становится похожей на сморщенное от плача младенческое личико. Иногда он кажется туповатым; он не понимает новую методику. В классе строгий, серьезный; пылкость, с которой он демонстрирует подчеркнуто правильное английское произношение, так преувеличена, что я почти перестаю его понимать. Когда он говорит по-немецки, кажется, что чихает испорченный двигатель; его арабский слишком глотализованный, а французский, хотя и безупречен, лишен музыкальности — как если бы симфонию Моцарта играл Духовой оркестр.