Дневники Клеопатры. Книга 2. Царица поверженная
Шрифт:
В зал гуськом вошли музыканты, игравшие на незнакомых нам инструментах — глиняных погремушках, странного вида лирах, серебряных флейтах, — и привели с собой ручного льва на шелковом поводке.
Интересно, удалили ли ему зубы, от греха подальше?
Артавазд отвел нам лучшие покои во дворце — анфиладу комнат, увешанных гобеленами, — и предоставил целую армию слуг. Но я нашла эти палаты мрачными, они пропахли плесенью, и провести там последнюю ночь перед расставанием с Антонием мне вовсе не хотелось.
— Прикажи разбить шатер, — неожиданно предложила
— Что?
— Твою палатку командующего. Ту, где ты живешь во время похода, — сказала я. — Я хочу спать с тобой в ней.
— Поставить палатку на дворцовой территории?
— Нет, у реки, где ждет армия.
Антоний рассмеялся.
— Отказаться от гостеприимства царя и сказать ему, что мы предпочитаем спать в палатке?
— Представь это иначе. Скажи, что я хочу узнать, каково жить в шатре, и это единственная возможность. Так ведь оно и есть.
— Он оскорбится.
— Ответь ему, что он должен снизойти к капризам и причудам беременной женщины. Или скажи, будто у тебя вошло в обычай проводить ночь перед выступлением в поход в лагере среди своих солдат. Что поступать так тебе повелели боги и ты не осмеливаешься нарушить традицию сейчас, чтобы не навлечь несчастье на будущий поход.
— Ну, хорошо. Честно говоря, я и сам предпочту палатку этому склепу. — Он обвел сырые каменные палаты неприязненным взглядом. Потом вдруг снова повернулся ко мне. — А что там насчет «беременной женщины»? Это правда?
— Да, — ответила я. — Собиралась тебе сказать, да никак не могла выбрать удачное время.
— Тогда тебе просто необходимо повернуть назад! О том, чтобы двигаться дальше, не может быть и речи. Но, похоже, — он обнял меня, положив подбородок на макушку моей головы, — ребенок снова родится в мое отсутствие…
Казалось, сама судьба распоряжалась так, что отцы моих отпрысков вечно находились вдали, когда я рожала. Я вынашивала детей одна, рядом был лишь Олимпий.
— Это не твоя вина, — заверила я Антония.
И верно — его вины тут не больше, чем у Цезаря. Тот тоже воевал, когда родился наш сын. В большей степени это моя вина: точнее, плата за то, что я любила и рожала детей от воинов.
— Я не могу просить тебя сократить кампанию и вернуться в Александрию к началу зимы. Иначе я стала бы пособницей парфян.
Он крепко прижал меня к себе и, качая головой, посетовал:
— И здесь политика, часу без нее не прожить. О ней не забыть даже в самые сокровенные и драгоценные мгновения.
— Я рождена для политики, — заверила я его. — Для меня это привычно.
У Аракса, чуть в стороне от палаток простых солдат, рассчитанных на восьмерых, поставили шатер командующего. Войска приветствовали Антония от души и с любовью, польщенные тем, что он захотел быть с ними, и их искренность являла собой разительный контраст с елейной льстивостью Артавазда. В сумерках огромные светловолосые легионеры столпились вокруг шатра, выкрикивая:
— Император! Император!
То были бойцы пятого легиона, набранные Цезарем из природных галлов. Они служили ему верой и правдой, при Тапсе не дрогнули перед боевыми слонами, за что получили право носить изображение этого зверя на своем боевом штандарте. Был там и прославленный шестой, «железный», легион, служивший Цезарю в судьбоносной Александрийской войне и отомстивший за него при Филиппах под началом Антония. Воины в нем, словно оправдывая прозвание, были крепкие и суровые, с обветренными, загорелыми лицами.
При виде нас расположившиеся вокруг походных костров солдаты высоко поднимали приветственные чаши. Они истосковались по битвам и рвались в бой так нетерпеливо, как рвутся с поводка охотничьи псы или приученные к состязаниям скакуны. Когда языки пламени окутали их бронзовыми отблесками света, сделав похожими на статуи, я почувствовала то предшествующее войне возбуждение, которое будоражит сердца солдат и вычеркивает мысли о смерти. Никогда мысль о поражении не представляется более несуразной, чем накануне боя, когда пьешь с товарищами перед походным костром, затачивая наконечник копья. А как они любили Антония! Как восторженно провозглашали они здравицы, поднимали кружки в его честь! Казалось, он лично знал каждого солдата, расспрашивал о друзьях, детях, любовных делах, ранах. Все было искренне — подделать такое невозможно.
Мы вернулись в шатер — большой, натянутый на дубовую раму тент из козлиной кожи. Внутри стояли две складные походные койки, лежала циновка на полу, две лампы, кувшины с водой и чаши.
— Ну, вот. — Антоний обвел жестом убранство палатки. — Надеюсь, тебя это устраивает.
— И ты месяцами живешь в таких условиях? — удивилась я. — С твоими-то привычками!
— Поверь, мне будет не до комфорта. Думать придется о другом.
Мы присели на узкие койки. Тусклые лампы едва-едва разгоняли сумрак.
— Я вернусь с победой и положу ее к твоим ногам, — пообещал он.
— А я положу к твоим ногам еще одно наше дитя, — сказала в ответ я.
Конечно, мне предстояла куда более легкая задача: ведь ребенок растет в утробе сам, без сознательных усилий с моей стороны.
Неожиданно Антоний заключил меня в объятия, зарыв лицо в мои волосы. Он ничего не сказал, но крепкая хватка пальцев говорила за него. Его молчание было красноречивее любых слов.
Вместе мы легли на раскладную койку, и ее легкая рама заскрипела под тяжестью двух тел. Мы по-прежнему молчали. Я приберегла для него так много слов — слова прощания, напутствия, любви и ободрения. Но ни одно не приходило на ум. Я могла лишь пробегать руками по его волосам, думая о том, смогу ли я заговорить когда-нибудь снова; я боялась, что меня поразила немота. Но если это наше последнее объятие, то какое значение имеют слова, сказанные или нет. Никакие речи уже не помогут.
С Цезарем все было иначе — никому из нас и в голову не приходило, что та встреча станет последней. Стократ лучше пребывать в неведении! Будь они прокляты, все расставания и прощания!
Судорожно всхлипнув, я прижалась к Антонию, обхватила его голову и покрыла лицо поцелуями, словно надеялась навсегда сохранить на губах отпечатки его губ, лба, носа и щек. Я хотела сохранить возлюбленного не только в моей зрительной памяти, но и в памяти тела и потому прижимала его к себе из последних слабых сил, пока он не прервал заклятие молчания, чуть слышно сказав: