Дневники Льва Толстого

на главную

Жанры

Поделиться:

Дневники Льва Толстого

Дневники Льва Толстого
5.00 + -

рейтинг книги

Шрифт:

Весть Льва Толстого

Вступительные замечания к курсу В. В. Бибихина «Дневники Льва Толстого»

Все люди закупорены, и это ужасно.

Л. Н. Толстой

Записи лекций В. В. Бибихина о дневниках Льва Толстого в настоящем издании впервые увидят свет. Я надеюсь, что это событие будет оценено. Ни в отечественной, ни в мировой литературе о Толстом ничего похожего не говорилось. Существует справедливое предположение, что вся русская мысль конца XIX–XX веков (которую называют также русской религиозной мыслью) возникла из Ф. М. Достоевского и вокруг него. И не только русская мысль («Достоевская» линия в советской России была официально пресечена и исподволь продолжалась в работах М. М. Бахтина). Достоевскому-мыслителю чувствуют себя обязанными европейские философы и богословы. То, что в нашей словесности есть еще один, не менее мощный источник новой мысли — Лев Толстой, — по существу, не открыто. Для широкого читателя Толстой остается «великим художником» и прямолинейным «моралистом», проповедником «опрощения» и «нового христианства», в котором обычно видят рационалистскую и моралистскую редукцию ортодоксального учения [1] . Ни та ни другая ипостась Толстого как будто не требуют философской герменевтики. В своих великолепных лекциях о Прусте М. Мамардашвили решительно замечает, что Лев Толстой не дает материала для такого, философского, чтения, как

Пруст. Это утверждение тем более странно, что как раз в художественной мысли Марселя Пруста и Льва Толстого есть точки глубочайшего схождения, которые можно упустить из виду, только если видеть в Толстом исключительно «наивного реалиста большого стиля». Как же не заметить в Толстом, в самом центре Толстого ту же феноменологию озарений, которой занят Пруст? Мамардашвили называет эти вспышки нового смысла и «новой растроганности» в Прусте «епифаниями»: они заключаются во внезапном явлении в себе некоего «другого Я», не индивидуального в привычном смысле, бессмертного, благоволящего ко всему и невыразимо счастливого, которое, по словам Пруста, «одно должно было бы писать мои книги». В связи с Львом Толстым В. В. Бибихин описывает похожий феномен как «выход из метрики» (об этом дальше) или «возвращение в себя неизвестного»: «Здесь любовь совпадает с ранним удивлением и уже не может кончиться» [2] . Вот один пример толстовских наблюдений над «другим Я» с комментарием Бибихина:

1

Стоит сравнить с такой дневниковой записью: «Есть правда личная и общая. Общая только 2 x 2 = 4. Личная — художество! Христианство. Оно всё художество» (17.2.1858).

2

Цитаты из текста лекций даются без указания страниц.

«21 Июля 1870. Все теории философии (новой от Картезиуса) носят ошибку, состоящую в том, что признают одно сознание себя индивидуума (т[ак] н[азываемого] субъекта), тогда как сознание — именно сознание всего мира, т[ак] н[азываемого] объекта, так же несомненно.

Человек сознает себя, как весь мир, неиндивидуально, и сознает себя, как человека индивидуума […]»

«Между этими двумя сознаниями, — говорит Бибихин, — та большая несимметричность, что для первого, индивидуального, в социуме есть принятая система координат, отчетливое расписание (в конституции, праве, медицине, системе социального обеспечения), а для второго, общего сознания мира, вовсе ничего вроде принятой системы координат и расписания нет, и люди каждый раз удивляются, когда буквально спотыкаются о то, что сознание (ощущение, настроение) мира, беспризорное и несанкционированное, это реальность, в толпе, на войне, в семье, в умирании более сильная, чем культивируемое сознание индивидуальности». Где еще «эта реальность более сильная»? Во вдохновении, в любви, в поэзии. В моменте веры (как это описано в «Исповеди»). Эту реальность переживает сам Толстой, ее переживают его герои (осознавая это, как Пьер Безухов в плену у французов, или безотчетно, как Наташа Ростова на охоте у дядюшки). Об этой реальности «другого себя», «себя неведомого», того себя, которое есть мир и для которого «быть и испытывать счастье одно и то же», повествуют и Пруст, и Толстой. М. К. Трофимова, великий знаток и переводчик древних гностических текстов, видит в прустовских вспышках «другого Я» точное соответствие опыту первых гностиков. Об открытии «себя божественного» как о начале духовного опыта пишет в своих посланиях Антоний Великий. Это совсем другая антропология, чем та, которую несет в себе цивилизация Нового времени.

Сопоставляя Льва Толстого и Вильгельма Дильтея, современников, чья мысль двигалась в общем контексте молодого позитивизма эпохи его Sturm und Dranga и похожим образом искала выход из когнитивной тюрьмы «современного мышления» и сциентизма — реалистический выход, В. В. Бибихин замечает: «строгая феноменология» Дильтея нашла себе понимание, что же касается Льва Толстого, то его понимание в России «отстает хорошо если не навсегда».

Мы много говорили с В. В. Бибихиным об этой поразительной неоткрытости Льва Толстого и о том, куда могла бы идти мысль, им вдохновленная. Единственный образец такой мысли Бибихин находил в Л. Витгенштейне (Витгенштейн оставил свидетельство о том, что чтение Льва Толстого глубочайшим образом изменило его жизнь). «Логику Витгенштейна можно считать философской транскрипцией Льва Толстого». В. В. Бибихин, многие годы посвятивший Витгенштейну и последний вечер своей жизни отдавший правке корректуры своей последней книги о Витгенштейне, делает это утверждение ответственно. И пусть читатель, располагающий общепринятым представлением о Льве Толстом, спросит себя: пришла ли бы ему в голову такая связь: Толстой-Витгенштейн? А связь Толстого-мыслителя с Лейбницем? Кантом? Дильтеем? Гуссерлем? Все эти сопоставления, развернутые и глубокие, мы найдем в курсе В. В. Бибихина. Почему они не приходят нам в голову? Дело не только в том, что мы не смогли прочитать мысль Льва Толстого: это еще простительно, поскольку он излагает ее слишком непривычным для нас образом, в решительном отстранении от ученого философского дискурса. Но мы не смогли прочитать и мысль классиков европейской философии иначе чем в «университетском» ракурсе, а не как то, что задело прежде всего самого автора (Канта, скажем, прочитанного Толстым с глубочайшим сочувствием) — и затем задевает нас, то есть имеет самое непосредственное отношение к ходу нашей жизни, а не помещено в область специальных «интеллектуальных занятий».

Другой круг сопоставлений мысли Толстого, которые проводит В. В. Бибихин, совсем из иного поля: это традиционная православная аскетическая практика, «невидимая брань», монашеская школа трезвения и хранения сердца, та «другая антропология», которая лежит в основе исихастской традиции. Здесь В. В. Бибихин опирается и на собственную работу с источниками (переводы и исследования Макария Великого и Григория Паламы), и на ту интерпретацию «лаборатории исихазма», которую предложил С. С. Хоружий. Антиклерикальные и антидогматические демарши Толстого обсуждаются бесконечно, и сам он настойчиво утверждает, что опирается только на Писание, а в нем — только на Новый Завет, и то выборочно, а предание целиком отвергает (причем и само Евангелие он считает необходимым отредактировать, удаляя из него все, что, по его мнению, внесено туда церковным преданием). Но то, что Лев Толстой в самой практике своей внутренней жизни интимнейшим образом связан с духовной школой древнего православия, остается незамеченным. В его случае это был не вопрос послушного следования и дисциплины, а стихийно найденная школа ума и самосознания: она и обеспечивает Толстому уникальную независимость его суждений.

И третий круг — с которого все сопоставления курса Бибихина собственно и начинаются: начальная мысль, «дометрическая» (не буду пересказывать того, что говорится в этом курсе о «метрике» и «неметрическом», это одна из основных мыслей В. В. Бибихина), еще свободная от тех представлений пространства-времени, которые ставит на свое место Кант, и от той «субъектности» и «предметности» новоевропейского мышления, которые ставит под вопрос Толстой (его физика последовательно энергетична: в мире Толстого действуют не тела, а силы). Начальная мысль, для которой мудрость, София, ближе к инстинкту, чем к разуму в его позднейшем понимании, а человек отчетливо знает в себе и в других то «общее Я», «Я мира», о котором мы говорили, и твердо, как натуралисты свои законы природы, знает, что существующим правит «закон любви и поэзии», словами Толстого. Это мир Ригведы (ее первой вспоминает Бибихин в связи с дневниками), мир китайской, индийской, древнегреческой мудрости. Ничего произвольного в этом сближении нет. Поздний Толстой читает и переводит эти тексты, включает их в «Круг чтения». Он читает их не «исторически», исследовательски, а как актуальный, лично ему интимно знакомый опыт. И, как он уверен, опыт, необходимый другим. Как та самая весть, о которой говорит Бибихин. Никакой истории эстетики, истории мировоззрений, никаких «национальных картин мира», в которых уверен первокурсник гуманитарного факультета, для Льва Толстого не существует. Все происходит сейчас. Наивное чтение? Или наоборот: чтение того, кто посвящен в ту глубину, где, как говорит почитаемый Толстым крестьянин-философ Василий Сютаев, «все в табе и все сейчас»?

Да, мы много говорили с Владимиром Вениаминовичем о том, что обещает открытие мысли Толстого. Многие другие темы наших разговоров и переписки возникают в ходе лекций, я узнаю их, как будто неожиданно ко мне приходит новое письмо из тех дней. Это Гете и Рембрандт, это «Новая Жизнь» Данте и Томас Манн, это цвет и зрение, это живопись XX века, с обзора которой начинается курс… С какого-то времени было понятно, что Владимир Вениаминович готовится говорить о Толстом. Но вот чего я не ожидала тогда: что предметом размышлений он выберет не художественные сочинения Льва Толстого, а его дневники! Работы с этими текстами я никак не могла вообразить.

По многим причинам Владимир Вениаминович Бибихин — единственный человек, который оказался способен таким образом прочитать эти странные и, вероятно, никем еще сплошь, от начала до конца не прочитанные записи Льва Толстого. И еще бы: они были писаны не для чтения. Их никак нельзя было бы назвать «дневником писателя». Они пишутся человеком, для которого то, что он автор «Войны и мира» и вообще «великий русский писатель», — десятое дело.

Самая простая из причин, обеспечивших эту возможность чтения, — особая связь В. В. Бибихина с жанром дневника (настоящего дневника, не литературного произведения в форме дневниковых записей). Бибихин, как известно, переводил и комментировал дневники Л. Витгенштейна. Но что важнее: он сам из десятилетия в десятилетие, до последних дней вел регулярные дневниковые записи. Отсюда этот навык к чтению скорописи и недоговорок, первых подвернувшихся под руку слов, эта способность находить связь в том, что по видимости бессвязно, — в шокирующем соседстве записей разного смыслового веса. Но главное — это интимное знакомство с самим состоянием Человека, Ведущего Дневник. Человека рас-стояния — так об этом говорит В. В. Бибихин. Рас-стояние полагается между неким «другим Я», безымянным Смотрителем, который неотступно видит себя биографического, именованного (как в дневниках Толстого: «Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И всё кончено, и Толстой молчит»). Видит снаружи его действия и чувства и никогда с ним не совпадает: это Я принадлежит другому порядку вещей. Это Я теоретическое (прошу читателя не пропустить замечаний В. В. Бибихина о первом смысле слова «теория» — посольство, посещение, смотр). Если оно перестанет отличать «себя» от «Толстого», целиком ввяжется в то, что не «теория», все погибло, битва проиграна. Если обратиться к евангельской притче о работниках-арендаторах и удалившемся хозяине виноградника (Мр 12, 1–9; Мф 21, 33–42, притче, которая десятилетиями владела умом Толстого), это «теоретическое Я» — своего рода посыльный, который, в отличие от виноградарей («Толстого»), помнит, что хозяин у виноградника есть и однажды, вероятно, он вернется и спросит ответа. Но даже не это предстоящее событие — первая вещь, о которой идет речь. Первая — реальное положение здесь и сейчас. «Я теоретическое» видит настоящее положение виноградарей так, как они его не видят. Оно видит, что главное в нем — не сами их дела, а их «оставленность»: их оставили делать все, что им угодно. При этом заставить «их» («Толстого») изменить поведение, «принять меры» это Я не может: оно не распорядитель и не надзиратель. Но глаз с них оно не сводит и, как датчик, отмечает все, что видит. Одобряет или нет (чаще нет), но не пытается вмешаться. Чтобы избежать путаницы: «Я дневника», «Я теоретическое» — совсем не то «Я мира», «бессмертное Я» счастья, с которого мы начали и о котором говорят и Пруст, и Толстой. У Пруста мы вряд ли найдем саму эту ситуацию «невидимой брани». Тем не менее и это «теоретическое Я» Толстой называет «истинным» и «божественным». Когда этого «Я» в тебе нет, вести дневник невозможно: не с кем беседовать. Герой «Воскресения», Нехлюдов, переживший второе рождение, открывает это тождество жизни «я» и ведения дневника: «Два года не писал дневника и думал, что никогда уже не вернусь к этому ребячеству. А это не ребячество, а беседа с собой, с тем истинным, божественным собой, которое (!) [3] живет в каждом человеке. Все время этот я спал, и мне не с кем было беседовать». («Воскресение», ч. I, XXXYI).

3

Обратим внимание на этот удивительный средний род я.

Судя по фрагментам тех дневниковых записей, которые Владимир Вениаминович опубликовал, его собственная работа в дневнике была чрезвычайно близка работе Толстого и Витгенштейна: она этична в своем существе. Говоря точнее, она аскетична. «Начинаясь, он (дневник) имел главной заботой подъем и падение, и та же забота спустя шестьдесят лет. Чтобы замечать подъем и падение, надо знать верх и низ. Рост жизни, о котором забота смотрителя, идет вверх». Вообще говоря, все то, что «не идет вверх», не возрастает, не есть жизнь, как ее понимает Толстой. Это смерть, и со смертью в себе идет борьба.

Это своего рода «невидимая брань». По ходу курса Бибихин замечательно разъясняет невидимость этой брани: дело не в том, что она не видна другим, идет в секрете от них, — а в том, что некие силы борются в сплошной темноте, на ощупь, наугад, и ничто из известного, «видимого» (например: а, это бес уныния!) здесь всерьез не поможет. Одно и то же может иметь разные и противоположные смыслы — и это, быть может, первое озарение того «смотрителя», того «теоретического Я», которое ведет дневник. «Решающее происходит в первом невидимом непространственном движении ума», комментирует Бибихин «великое открытие», как его называет сам Толстой: преступление состоит не в «составе дела», не в поступке самом по себе. Из дневника 1859 года: «Видел нынче во сне: Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление. — Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!» На евангельском языке: важно «то, что исходит из сердца».

Узнавать все приходится каждый раз впервые. Это, замечает Бибихин, обязанность свободы. «Свобода обязывает к вниманию — к высшей дисциплине во всем, на каждом шагу, в тщательном обращении со своим… То, что казалось пройденным и решенным, должно снова стать первым».

В. В. Бибихин много думал о «первой философии» и читал о ней курс. «Первая философия» стоит перед первым различением — бытия и небытия. То, что мы узнаем из дневников Льва Толстого, можно назвать «первой жизнью». Она стоит перед различением жизни и смерти. Очень немногие люди в самом деле живут «первой жизнью»: быть может, таких меньше, чем гениев. Непрерывным, всегда «первым» и совершенно личным, своим различением во всем происходящем жизни и смерти, гибели и спасения, верха и низа. Ведь есть множество готовых расписаний, к которым можно примкнуть и навсегда оставить этот странный труд, делегировать его «принятым понятиям», «обществу», «традиции», приказам власти. Толстой не покидает того места, где, словами Бибихина, «жизнь складывается вокруг странности». В частности, той странности, что верх и низ, гибель и спасение, свое и мертвое (только свое в самом настоящем смысле живо) необъяснимо реальны и самым первым образом касаются тебя лично. Толстой покидает все, что хочет отнять у него эту странность, он бежит из таких мест, как из тюрьмы.

Книги из серии:

Без серии

[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[4.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
[5.0 рейтинг книги]
Популярные книги

Кодекс Охотника. Книга XXIV

Винокуров Юрий
24. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXIV

Король Масок. Том 2

Романовский Борис Владимирович
2. Апофеоз Короля
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Король Масок. Том 2

Барон диктует правила

Ренгач Евгений
4. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон диктует правила

На границе империй. Том 10. Часть 3

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 10. Часть 3

Возвышение Меркурия. Книга 13

Кронос Александр
13. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 13

Тайный наследник для миллиардера

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
5.20
рейтинг книги
Тайный наследник для миллиардера

Волк 2: Лихие 90-е

Киров Никита
2. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк 2: Лихие 90-е

Чужая дочь

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Чужая дочь

Система Возвышения. (цикл 1-8) - Николай Раздоров

Раздоров Николай
Система Возвышения
Фантастика:
боевая фантастика
4.65
рейтинг книги
Система Возвышения. (цикл 1-8) - Николай Раздоров

Отмороженный

Гарцевич Евгений Александрович
1. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный

Изгой. Трилогия

Михайлов Дем Алексеевич
Изгой
Фантастика:
фэнтези
8.45
рейтинг книги
Изгой. Трилогия

Столичный доктор

Вязовский Алексей
1. Столичный доктор
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
8.00
рейтинг книги
Столичный доктор

Сумеречный стрелок 8

Карелин Сергей Витальевич
8. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный стрелок 8

Действуй, дядя Доктор!

Юнина Наталья
Любовные романы:
короткие любовные романы
6.83
рейтинг книги
Действуй, дядя Доктор!