Дневники русских писателей XIX века: исследование
Шрифт:
Для Никитенко обращение к собственному внутреннему миру носило характер отдыха от треволнений внешней, в основном служебной и общественной деятельности. Он всячески изгонял из своего сознания и дневника мысли, связанные с болезненностью, надломленностью душевного мира. Даже жалобы на телесные недуги носят преимущественно констатирующий характер. Болезнь и ее лечение стоят в одном ряду с другими фактами внешней и внутренней жизни; их описание не меняет ни манеры изложения, ни тональности записи. В дневнике отразилась рационально-волевая жизненная установка автора: «В нравственно-психологическом внутреннем мире человека одни только те явления заслуживают внимания, значение которых определяется разумным сознанием и воспринимается волею. Все прочее похоже на облака, гонимые и разгоняемые ветром, или на пену, мгновенно возникающую и исчезающую
Типичность данной позиции нагляднее всего проявляется в описании такого субъективного явления, как переживание пасхальной службы. Интроверт обязательно передал бы в своем изложении тончайшие душевные движения и оттенки религиозного чувства в процессе божественной литургии. Никитенко же ограничился сугубо рациональным восприятием и описал это дорогое его сознанию событие как отстраненный факт: «Я люблю эту величественную драму-мистерию, темою которой служит отрадная, глубокая идея возрождения. Самая торжественность и пышность этой драмы, какими облекает ее наша церковь, вполне соответствует значению идеи <…> <Но> никто не одушевлен, не проникнут истиною, великою поэзиею этого священнодействия, в котором под изящными символами дух человеческий отыскивает и приветствует свою будущность, затерянную в бурных тревогах и превратностях существующего порядка вещей» (II, 116).
Органическая неспособность к изображению другого типа субъект-объектных отношений находит косвенное подтверждение в одной из последних записей 1841 года. Жалуясь на стесняющий характер общественной среды, Никитенко с чувством восклицает: «О, кровью сердца написал бы я историю моей внутренней жизни!» (I, 240). Но ничего подобного он так и не создал в силу изначальной предрасположенности и объективному способу изображения, рационалистического склада ума и незыблемости основ мировоззрения. Писать «кровью сердца» было не в природе его дарования.
Жанровое содержание дневника Никитенко оставалось стабильным на протяжении практически всех лет его ведения. Это дневник общественной жизни, в котором нашли отражение важнейшие события истории страны – в ее духовной, политической, литературной, административно-бюрократической сферах. Даже записи, которые, на первый взгляд, фиксировали факты личной жизни автора, были встроены в панораму социальных явлений. В них Никитенко не отделяет себя от общественного движения; напротив, он то и дело подчеркивает свою подчиненность, а порой и фатальную зависимость от общего потока событий: «Если я имел какие-нибудь успехи в жизни, то обязан за них не уму моему, не способностям, ни даже характеру или каким-нибудь предварительным соображениям и плану, а чистой случайности» (II, 379).
Однако в дневнике есть два вида записей, которые не вписываются в рамки господствующего жанрового содержания и образуют своеобразные жанровые окна, из которых проглядывает иной облик автора, отличный от методичного повествователя и аналитика.
К первому виду относятся мысли предельной степени субъективности, из которых становится ясно, что Никитенко порой сомневался во всесилии социальных детерминант в поведении и судьбе человека. Записи такого характера свидетельствуют о потребности автора проникнуть в глубины личности, снять с нее внешние наслоения и увидеть ядро человеческой натуры, ее природную сущность на собственном примере: «Самое важное в человеческой жизни – это уменье что-нибудь сделать. Это не ум, не доблесть, не гений, но это выше и ума, и доблести, и гения. Это то, чем люди бывают полезны и себе и другим. Без сомнения, уменье это развивается с детства и совершенствуется постоянным упражнением, навыком. Но первоначальная причина его лежит в той общей смышлености, которою всякое живое существо наделено для собственного самосохранения. Но я по какой-то странной игре немилости или каприза природы лишен этого драгоценного качества. Я ничего не умел и не умею сделать» (II, 558); «Существует ли какое-нибудь ограничение для человеческих поступков, кроме внешних условий природы и существующего порядка вещей? Другими словами: существует ли закон внутренний, закон совести, нравственный закон, который бы ограничивал наши поползновения к таким или другим деяниям? Были ошибки против правил благоразумия в моей жизни, были проступки, но преступлений или дурных дел не было» (III, 399).
Здесь намечается поворот к жанру интимного дневника.
Ко второму виду жанровых окон относятся записи предельной степени обобщенности. Они контрастно противоположны предыдущей группе, но также выражают стремление автора выйти за рамки господствующего жанрового содержания и подняться над рядовым социальным фактом путем типизации повторяющихся или сходных в своей сущности явлений. Эта группа записей по своей жанровой природе сродни записным книжкам, собраниям «частных мыслей», заметкам на память. В известной мере, здесь отразился научный склад ума Никитенко – теоретика литературы, привыкшего в своей учебной и ученой практике к обобщениям и систематизации: «<…> Общий закон для людей: быть средствами и орудиями для целого; один только великий человек свободен, и один только он достоин свободы. Он служил целому, как и все, но это служение не порабощает его. Он гражданин этого великого целого, а не раб» (I, 214); «Каждому человеку отпущена от природы известная мера сил и известный их образ. Но человек, стоящий на высшей ступени духа или которому достался большой запас сил, добирается рано или поздно до их сознания и полагает здесь основание своей нравственной конституции. Сознать свои силы и образ их – вот высшая задача мыслящего духа» (II, 315); «Нет такого дурака, который не в состоянии был бы найти что-нибудь смешное в самом умном и честнейшем человеке.
В каждом человеке, как бы он ни был умен, всегда бывает некоторая доля неблагоразумия, препятствующая успехам его предприятий и мешающая пользоваться успехами, уже достигнутыми» (III, 235).
Метод и стиль. При чтении дневника Никитенко бросается в глаза необыкновенная ясность изложения, четкость в группировке жизненного материала и строгая логика в выражении мысли. Многие записи представляют собой законченные высказывания, своеобразные повествовательные миниатюры. В этом сказались рационалистический склад ума автора и его профессиональный опыт.
Как правило, тот материал, который Никитенко отбирает для дневниковой записи, не просто излагается в виде простой суммы фактов и мыслей, а подвергается методичному анализу. Аналитизм является главным методом дневника Никитенко. В основе аналитического высказывания лежит форма силлогизма, порой перевернутая таким образом, что вывод стоит перед посылкой: «Напрасно наши ультраруссофилы восстают против Запада. Народы Запада много страдали, и страдали потому, что действовали. Мы страдали пассивно, зато ничего и не сделали. Народ погружен в глубокое варварство, интеллигенция развращена и испорчена, правительство бессильно для всякого добра» (III, 533).
В каждом общественном движении или административной мере Никитенко стремится выявить причинно-следственные отношения и выстроить цепочку логически связанных фактов. Даже те явления, которые вызывают у него отрицательную реакцию, исследуются в своих истоках и возможных последствиях: «Сильная наклонность в нынешнем молодом поколении к непослушанию и дерзости <…> Нет никакого сомнения, что это печальное явление – прямое следствие подавления в прошлом царствовании всякой мысли <…> Теперь все, особенно юношество, проникнуты каким-то озлоблением не только против всякого стеснения, но даже и против законного ограничения» (II, 168).
Как педагог, ученый и чиновник Никитенко стремится дать не только развернутую характеристику явлению, но и по возможности предложить систему средств к его желательному повороту и исходу. Наличие в дневниковых записях, наряду с оценкой событий, развернутой и логически обоснованной системы политико-управленческих рекомендаций усложняет метод и выводит дневник на границы полемико-публицистических жанров: «О настоящей конституции, может быть, нам рано еще думать; но если бы верховная власть искренно хотела бы обуздать произвол <…> то она должна была бы начать с самой себя. Это могло бы сделаться без особой формальности, двумя-тремя мерами. Во-первых, возвращение земским учреждениям самостоятельности <…> Во-вторых, решительным воспрещением министрам входить с своими докладами <…> непосредственно к государю <…> В-третьих, чтобы при решении подобных вопросов в Государственном Совете или сенате приглашались туда выборные эксперты <…>» (III, 173).