Дневники русских писателей XIX века: исследование
Шрифт:
Время в дневнике Герцена играет огромную роль и часто оказывает решающее воздействие на содержание записи. С обращения к времени дневник начинается и на размышлениях о нем он заканчивается: «Три года назад начат этот журнал в этот день. Три года жизни схоронены тут <…> перечитывая, все оживает как было, а воспоминание, одно воспоминание не восстановляет былого, как оно было <…>» (с. 411).
Из современников Герцена только Л. Толстой в равной мере ощущал на себе давление времени и с такой же силой отразил его в летописи своей жизни. Но, как и у Л. Толстого, время в дневнике Герцена может быть рассмотрено в двух значениях – как философская проблема и как форма организации событий в повествовательном пространстве.
Преодоление 30-летнего рубежа в своей жизни заставляет Герцена больше ценить настоящее, каждое проживаемое мгновение. От этого время в ряде записей сжимается до экзистенции,
Психологический характер хронотопа становится очевидным особенно в тех записях, в которых Герцен обращается к недавнему прошлому и заново перебирает запечатлевшиеся в памяти события. Обыкновенно ход события не излагается, а из его факта делается философское обобщение. Прошлое и настоящее соединяются в целостной эмоции-переживании. Страницы дневника настолько насыщены записями подобного рода, что порой напоминают календарь памятных дат: «Вчера был в Перове. В первый раз посетил те места, где 8 мая 1838 года встретился с Natalie и откуда поехал во Владимир <…> и четыре года с половиной, лучшую без малейшей тени сторону моего бытия, составило это беспрерывное присутствие существа благородного, высокого и поэтического» (с. 221); «Четыре года тому назад, 19 марта, уехал Огарев из Владимира, после первого свидания. Как все тогда было светло!» (с. 272); «Невольно вспоминается, что было в эти дни 8 лет тому назад <…> Поскакал в жизнь. Да, лишь с этого дня считается практическая жизнь <…>» (с. 275). Такой тип времени-пространства является у Герцена главенствующим, он даже влияет на структуру образов дневника, о чем речь пойдет ниже.
Субъективно-психологический характер времени – пространства в дневнике Герцена находится в прямой зависимости от главного противоречия его жизни до отъезда за границу – между стремлением к историческому самоосуществлению и практической невозможностью его выполнения. Реальное действие оказывается возможным только в семейно-дружеском кругу, узкие рамки которого уже не удовлетворяли писателя. Историческая арена открыта только в области мысли, и именно сюда автор направляет свою энергию.
В записях исторического содержания Герцен постоянно проводит аналогии с современностью и тем самым выстраивает их в своеобразную логическую схему с регулярными подъемами и возвращениями назад, которая напоминает записи-воспоминания личного характера. Для Герцена лично проживаемое время и время историческое не разделены, они образуют не два не сходящихся потока, а совпадают в своих главных тенденциях и направлениях. В дневнике, как позднее в мемуарах, будут представлены три линии развития событий: личная судьба Герцена, судьба его поколения и движение «большой» истории. Но последняя дана в дневнике пока что теоретически, на уровне литературно-философского анализа, а не как элемент личного опыта участника социально-исторических событий: «Поразительное сходство современного состояния человечества с предшествующими Христу годами <…>» (с. 344); ««Искупление, примирение, возрождение и приведение всего в первоначальное состояние» – слова, произносимые тогда и теперь» (с. 345).
Время и пространство имеют для Герцена не только психологическое и историческое значение. В таких формах они выступают в проблемных записях личного характера и в тех, которые касаются судеб человечества. В поздних дневниках 1840-х годов все чаще актуальные вопросы общественной жизни становятся предметом внимания писателя, и хронотоп в отдельных записях имеет тенденцию к континуальному охвату явлений. Герцен устанавливает между удаленными и логически не связанными событиями смысловую связь, наподобие той, которая имела место в исторических штудиях автора «Дилетантизма в науке». Здесь горизонтальная парадигма времени – пространства сменяет спиральную: «Москва 15 <сентября 1844 г.> Давно приехал <…> Первая новость, которую я услыхал, – происшествие на Лепешкинской фабрике; какие-то гг. Дубровины отдали в кабалу 700 человек крестьян, оторвавши их от семейств <…> В pendant. А суд парламента освободил О’Коннелл. Великая страна <…>» (с. 380).
Категория времени играет существенную роль и в формировании образного строя дневника. Многие образы слагаются или из суммы исторических характеристик, или представлены в виде исторического обзора деятельности человека, завершившего свой жизненный путь. По замыслу автора, они служат выражением судеб целого поколения или определенного социально-исторического слоя. Для этих лиц время становится своего рода пробой на типичность. Герцен выделяет в них не обычные человеческие качества, положительные или отрицательные, а относит таких героев к типам на основании временных, эпохальных свойств личности, роднящих их с большим классом людей конкретного времени. Подобный прием будет использован Герценом в «Былом и думах» в главе «Русские тени». В дневнике к этой группе относятся М.Ф. Орлов, К.И. Кало, В. Пассек и ряд других образов: «Вчера получил весть о кончине Михайла Федоровича Орлова <…> Он был человек между московскими аристократами, исполненный предрассудков, отсталый от нового поколения, упорно державшийся теорий репрезентативности, как они были поставлены в конце прошлого и начале нынешнего века, и выдумывавший свои теории, дивившие своей неосновательностью. Молодое поколение кланялось ему, но шло мимо, и он с горестию замечал это <…>» (с. 201–202).
Человеческий образ строится у Герцена на трех основополагающих принципах – типичности, временной динамике и эстетической выразительности. В первой группе преобладающим началом была временная характеристика – это был человек своего времени, со всеми свойственными данному времени чертами. В других образах на первый план выступает эстетическое начало. Герцен – сторонник эстетики пафоса. Как художник он предпочитает в человеке выражение, даже если оно приобретает крайние формы. В таких образах выразительность становится синонимом типичности: «Иван Киреевский, конечно, замечательный человек; он фанатик своего убеждения так, как Белинский своего. Таких людей нельзя не уважать, хотя бы и был с ними противоположен в воззрении; ненавистны те люди, которые не умеют резко стоять в своей экстреме, которые хитро отступают, боятся высказаться, стыдятся своего убеждения и остаются при нем» (с. 244).
Еще одна группа образов строится по принципу типологической соотнесенности с историческими и мифологическими личностями. Герцен не просто находит в яркой индивидуальности типическое, но стремится связать его по аналогии с образами всемирно-исторического значения. Такая связь придает личности возвышенный характер, поднимает ее до художественного обобщения. Даже в драматических ситуациях (смерть и похороны Вадима Пассека) Герцен умеет разглядеть художественную выразительность образа человека и ярко запечатлеть ее в своем дневнике: «Черткова <…> сначала она поразила меня удивительно благородной и выразительной внешностью <…> Но потом она удивила меня образом участия <…> Эта женщина была похожа на те явленные образы Богородицы, которые виделись прежними святыми и которые сходили примирительной голубицей между богом и человеком. Эта женщина была артистическая необходимость в этой группе <…>» (с. 237); «<Белинский> фанатик, человек экстремы, но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидеть, середины нет <…> Тип этой породы – Робеспьер» (с. 242).
Особое место в жизненной летописи Герцена принадлежит образу поколения людей последекабрьской эпохи. Этот образ-тема займет одно из центральных мест в зарубежный период творчества писателя. В дневнике он представлен несколькими яркими образцами, в которых эмоциональное начало преобладает над аналитическим.
В этом образе сконцентрированы многолетние наблюдения молодого Герцена и его богатый личный опыт политического ссыльного. Поэтому подобные эпизоды по своему эмоциональному пафосу приближаются к записям интимного характера, в которых автор оплакивает гибель юношеских надежд. Здесь еще нет интонаций негодования и призывов к возмездию, которые в полную силу зазвучат в публицистике и мемуарах второй половины 1850-х–1860-е годы.
В дневнике образ поколения 1830-х годов, несущий в себе типические черты, еще не дифференцировался. Он дан крупными мазками, без светотени и детализирующей моделировки. В нем нет ни одного индивидуализированного портрета, вроде Энгельсонов или Сазонова из «Былого и дум». Это образ нерасчлененной массы, который Герцен-художник набрасывает эскизно, по причине еще не утихшей собственной боли: «Террор. Какая-то страшная туча собирается над головами людей, вышедших из толпы. Страшно подумать; люди совершенно невинные, не имеющие ни практической прямой цели, не принадлежащие ни к какой ассоциации, могут быть уничтожены, раздавлены, казнены за какой-то образ мыслей, которого они не знают, который иметь или не иметь не состоит в воле человека и который остановить они не могут» (с. 328); «Но я полагаю, что для настоящего поколения только и будут одни слезы и плаха <…>» (с. 335).