Дневники русских писателей XIX века: исследование
Шрифт:
Нередко в дневнике встречаются групповые образы, которым дается оценка с тех же позиций, что и отдельным индивидуумам. Это не всегда паломники Ясной Поляны или случайные встречные. К коллективным образам относится и домашний круг Толстого. И та и другая группа рассматривается критически, с позиций утвердившегося в сознании писателя религиозно-нравственного императива: «<…> После обеда <…> пришла учащаяся на акушерских курсах <…> потом три студента <…> Студенты ужасны. Молодое сумасшествие еще бродящее. Фразы, слова, отсутствие живого чувства, ложь на лжи – ужасно» (50, 35); «<…> Дома толпа праздная, жрущая и притворяющаяся. И все хорошие люди. И всем мучительно» (50, 75).
Помимо критической направленности в дневнике намечается и другая тенденция – оправдание человека, его естественных слабостей и недостатков. Однако оптимистические нотки, нотки надежды на обретение света истины, луча веры идут на убыль с начала 1900-х
Исключительно важное место в дневнике занимают образы родных и близких Толстого, прежде всего жены и детей. Несмотря на различия в их отношении к главе семейства и далеко не одинаковое отношение самого писателя к каждому из членов семьи, все они в равной степени включены в сферу толстовского религиозно-нравственного учения и подвержены критике с известных позиций. Временной интервал, который отделяет первые попытка Толстого разобраться в характере и особенностях мира души Софьи Андреевны и семерых детей от записей, сделанных под диктовку умирающим на станции Астапово писателем, составляет четверть века. За это время большинство детей обзавелось семьей (а некоторые, разведясь, завели новую), подарило стареющему писателю внуков, но заметных изменений к ним со стороны отца не произошло, как не изменились к лучшему взаимоотношения Толстого с женой. Единственным нюансом, который зафиксировал дневник, было чувство мучительного терпения и порой искренней жалости к заблудшим и пребывающим в духовном грехе родным. Члены семьи Толстого представляют в летописи его жизни как бы один групповой портрет, в котором свет и тени распределены в зависимости от степени отдаленности того или другого от солнца духовной истины, исповедуемой писателем. Причем полутона могут с годами меняться пульсирующим образом, то высвечивая ту или иную добродетель, то, напротив, выделяя темноту порока. Напряженные внешние отношения в семье Толстых, отмеченные рядом мемуаристов (в том числе самими членами семьи), не идут ни в какое сравнение с теми болезненными переживаниями писателя за духовный строй детей и спутницы жизни, которые раскрываются в дневнике.
Образы родных в дневнике строятся не в форме развернутых характеристик или динамики поступков. Им скорее свойственна статика и известная односторонность. Все они – их характеры, действия, взгляды – поверяются излюбленным толстовским мерилом: способны или не способны к духовному совершенствованию, могут ли жить по нормам первобытной земледельческой культуры, отказаться от условий жизни цивилизации прогресса. Не находя в жене понимания, а в детях проблеска духовного роста, Толстой окружает их образы чувством безысходности и сострадания: «<4 мая 1884 г.> Старшие дети грубы, а мне больно. Илья еще ничего. Он испорчен гимназией и жизнью, но в нем искра жизни цела. В Сергее ничего нет. Вся пустота и тупость навеки закреплены ненарушимым самодовольством» (49, 90); «<16 июля 1884 г.> Иду гулять с девочками. Весело гуляли, но мертвы. Слишком много пресного, дрожжи не поднимаются. Я это постоянно чувствую на моей Маше» (49, 104); «<23 июня 1884 г.> Вызвал Таню. Она возила граблями. Она мягка тоже, но уж очень испорчена» (49, 106); «30 мая 1884 г. Отчуждение с женой все растет. И она не видит и не хочет видеть» (49, 99).
Ценой огромных усилий над собой Толстой сдерживается в выражении негативных оценок близких. На страницах дневника постоянно мелькают раскаяния писателя, его признания в нехристианском отношении к «заблудшим» и греховным членам семьи. Не раз накопившиеся отрицательные эмоции прорываются в экспрессивные монологи, в которых оценка перемежается с наставлениями. Но раздраженный писатель долго не выдерживает учительский тон и, обмягший и ослабевший, снова возвращается к состоянию религиозного смирения: «31 августа 1909 г. Вчера был не добр в душе и даже на словах с Сережей (сыном). Вот уж именно cercle vicieux: как только не в духе, так не любишь людей, а чем больше позволяешь себе не любить, тем больше и больше становишься не в духе» (5, 129).
Под влиянием усиливающегося невроза и регрессии в бессознательное образ
Участившиеся манифестации бессознательного («вещие» сны, желание смерти и стремление попасть под материнскую опеку) возвращают индивидуализированный образ человека, присущий глубоко дифференцированному сознанию, в состояние аморфного нерасчлененного представления, свойственного ранней стадии в развитии человеческой психики: «3 сентября 1903 г. Часто смешиваю людей: дочерей, некоторых сыновей, друзей, неприятных людей, так что в моем сознании не лица, а собирательные существа» (54, 191); «24 мая 1905 г. Сестра Машенька (монахиня) и Пелагея Ильинична, тетушка (полумонахиня), в моем представлении сливаются в одно существо» (55, 141).
Типологически все дневники тяготеют к двум разновидностям – к преимущественному изображению либо внешнего, либо внутреннего мира. Каждая из двух установок зависит от психологического типа автора. Толстой как интроверт с рационалистической ориентацией создает интровертивный тип дневника. Сама потребность в ведении дневника была вызвана серьезным намерением юного Толстого освободиться от внутренних недостатков методом систематического упражнения воли. Поэтому дневник естественным образом приобретает ту форму выражения, которая совпадает с внутренними устремлениями будущего писателя. Последствия травмирующего опыта, перенесенного в ранней юности, определили тональность ранних записей и в значительной степени всего «холостяцкого» периода жизни писателя, отразившегося в дневнике. В этом смысле ранний дневник Толстого не составляет исключения. Напротив, он вписывается в ряд образцов той же типологической разновидности, которую в XIX в. открывают дневники Н.И. Тургенева и В.А. Жуковского. Общим для них является подробное описание невротических симптомов травматического свойства: сновидений, фантазий, болезненного желания смерти. Внутреннее состояние здесь описывается не со стороны роста и расширения сознания, как, например, у А.Х. Востокова, а как устремление либидозных потоков внутрь, где они разрушительно воздействуют на психику. Те самые глубины сознания, открывающиеся в дневнике Толстого (и его предшественников в этом жанре), при последовательном психологическом анализе приводят к порогу бессознательного, за которым изображение внутреннего мира автора «Воскресения» не заканчивается.
Именно этот порог не удалось научно преодолеть толстоведам вплоть до 1990-х годов. Они видели в «откровениях» Толстого либо реализм в форме «диалектики души» (Б. Эйхенбаум), либо «душевное здоровье и изобилие» (В.Я. Лакшин), просмотрев, по известным причинам, главное – причудливое движение и превращение психической энергии. А без понимания этого явления нельзя объяснить длительный перерыв в ведении дневника и последовавший за ним типологический дуализм всех поздних образцов дневниковой прозы писателя.
Применительно к дневнику духовный переворот конца 1870-х – начала 1880-х годов означал на первых порах расширение сферы изображения за счет явлений внешнего мира. Правда, круг этих явлений ограничивается территорией Ясной Поляны и ближних деревень, изредка Тулы и Москвы. Событийный и образный ряд дневника 80-х годов позволяет сделать вывод об избирательном подходе Толстого к внешнему миру: под перо писателя попадает не все виденное и пережитое им за день в том или ином месте, а лишь то, что отвечает его нравственно-психологической установке. Критика, ранее направленная на «я» сознания, теперь активнее включает в свой круг явления объективного мира. Но сами эти явления в значительной степени сформировали новое сознание Толстого. Поэтому фактически расширения диапазона изображения не произошло. Имело место переосмысление значимости ближайшей сознанию сферы «не-я»: если прежде границы изображения в дневнике определялись возможностями «я» сознания перевоспитать себя в строгих рамках общественно-семейного быта, то теперь укоренившееся в сознании религиозно-нравственное учение распространило свое влияние на область «человеческого». И в ранних дневниках Толстой затрагивает эту область, представленную книжными, абстрактно-философскими идеями «общечеловеческих» этических норм и принципов. Но тогда они имели субъективно-личностный, воспитательно-прикладной характер.