Дневники Зевса
Шрифт:
Угрюмая серьезность, с которой я изрекал свои решения, выдавая ее за сосредоточенность, была лишь криво сидевшей маской, за которой зияло мое одиночество.
Но меланхолия всегда коренится в нашем недовольстве самими собой, причину которого нам надо отыскать, и упрек, который мы обращаем к самим себе, открывает ей дверь.
До похищения Персефоны мне приходилось сражаться лишь против сил, которые были вне меня самого. Теперь же впервые пришлось столкнуться с последствиями собственных поступков. Ведь Персефона была моим порождением, и ее брак был заключен по моему решению. Я вполне мог бы обвинить Деметру в чрезмерной материнской любви, а
Цепь радостей и горестей бесконечна, столь же прочна и равномерна, как цепь жизни и смерти. Я даже начал сожалеть, что являюсь царем богов, то есть вечным движителем этой цепи. «Какое безумие, — изводил я себя, — надоумило меня согласиться на царство?»
Никогда я не был несчастнее, чем в то время. А ведь я был победителем, внушал трепет, покорность, зависть, любовь — казалось, Вселенная замыслила даровать мне все условия для счастья.
Однако я часто тосковал о временах страха, риска и надежды, когда готовил свою войну, но еще не выиграл ее.
Иногда ночами, лишенными и любви, и сна, я бесшумно приближался к берегам, не позволяя себе увидеться ни с матерью, ни с Амалфеей; долго смотрел на свой родной остров Крит и его горные хребты, где я бегал, играл, ждал, где я был еще человеком, а не богом. Смотрел я и на свое изображение, высеченное на вершине горы. Я вопрошал этот массивный неизменный профиль, который ждал меня с начала времен и на который я уже начинал походить. Я испытывал искушение лечь под этой скалой и заснуть навсегда, оставив управление миром любому, кто пожелает. Любой не хуже меня может тянуть эту унылую цепь, а если будет тянуть хуже — что ж, какая разница!
Однажды ночью я увидел, как море неожиданно вздулось предо мной. Волны расступились — и появился мой Дядюшка Океан, качая кудрявой белопенной головой. Он вышел на песчаный берег и сел рядом.
— Зевс, племянник, — сказал он, — я уже не первый день вижу тебя несчастным. Что у тебя за горе?
— Неужели мои терзания так заметны? — спросил я.
— О них можно догадаться, если прожил дольше, чем ты.
— Думаю, что зря породил Персефону, — произнес я.
— Ошибка, если это было ошибкой, теперь исправлена, — ответил Океан. — Так что тебе больше незачем изводить себя. Персефона — лишь видимая причина, за которую цепляется твой рассудок, чтобы скрыть причину более глубокую.
— Тогда, быть может, я страдаю оттого, что любил многих богинь, но не смог остаться ни с одной?
Я произнес это несколько сокрушенным тоном, потому что среди оставленных мною были и две дочери самого Океана. Но у Океана широкая натура, он охватывает вещи во всей их протяженности и полноте; и, разумеется, при таком взгляде на Вселенную моя судьба казалась ему более важной, чем судьба собственных дочерей. Он возразил:
— Ты можешь иметь еще больше любовниц, и они у тебя будут. А можешь, если заблагорассудится, вернуться к тем, кого оставил. Твое одиночество зависит не от твоих подруг.
— Значит, дело в Той, Которую Не Называют?
— Вовсе нет. Черная Госпожа — следствие, но не причина. Ты мог помешать ее рождению. И вполне мог помешать ей даже близко к тебе подойти — она же слепая. Ты сам отдался ей. Она — что-то вроде наказания, которое ты сам на себя наложил.
— Но в чем же
Океан наморщил чело и подул на поверхность вод. Потом заключил:
— Ты страдаешь оттого, что у тебя больше нет отца, и наказываешь себя за то, что заключил его в Тартаре.
Вот еще! Как я могу сожалеть об отце, который хотел меня сожрать и с которым я познакомился лишь для того, чтобы сразиться? Какую боль могло мне причинить его исчезновение?
— Потише, потише, — продолжал Океан. — Миру незачем знать обо всем этом. Конечно, твой отец ненавидел тебя, и ты тоже его ненавидел. Но любовь или ненависть сути дела не меняют. Над тобой больше никого нет. Любящий отец — защита. Ненавидящий отец — препятствие; но препятствие — это ведь еще и опора. Пока правил твой отец, ты считал, что он в ответе за все; теперь ты сам должен отвечать перед другими и за других, но главное — перед самим собой и за себя самого; и ты не можешь переложить свои обязанности ни на кого другого. Ты, еще молодой, стал старым Зевсом, потому что в тот день, когда перестаешь быть сыном, стареешь. Ты окружен чужими ожиданиями, ты их либо исполняешь, либо кто-то в тебе разочаровывается; к тебе взывают, но к кому можешь воззвать ты? Я любил Урана, а мои братья его ненавидели, но я помню, чем обернулось его исчезновение для всех нас. Мы все были одинаково подавлены; и если Крон уничтожил потом самую прекрасную часть наследства, которого так страстно домогался, то лишь для того, чтобы наказать самого себя. Ты не разрушил наследство, но оно тебя тяготит.
— Дядюшка, дядюшка, — воскликнул я, — ты мудрее и осведомленнее меня. Так почему же ты не взял на себя управление миром, вместо того чтобы меня к нему толкать?
— Как раз потому, что я мудр. Потому что у тебя были и желание, и способности к этому. Потому что я тоже познал уныние, даже большее, чем твое, — оказаться одновременно самым первым и самым старым. Я хотел, чтобы ты, будучи царем, имел старшего товарища, который поговорит с тобой в такие вот горькие моменты, как сейчас, и поймет.
Светало. Я знал, что мне нужно вернуться на Олимп и появиться на пороге в тот час, когда дневные божества уходят на свои работы.
— Дядюшка, — спросил я напоследок, — есть ли лекарство от недуга, который ты мне открыл?
— Делай сыновей, — ответил Океан. — Обзаведись подругой, одной или несколькими, и делай сыновей. Хватит дочерей; теперь нужны сыновья. Чувствовать, как в тебе поднимаются молодые силы, видеть, как растут юные боги, остерегаться, чтобы они тебя не вытеснили, стараться, чтобы они тобой восхищались, постоянно следить, чтобы любили, — это, кстати, самая изощренная форма борьбы за сохранение власти, — вот единственный для тебя способ разбить чары черного одиночества. И желание удовольствий к тебе вернется.
На этих словах Океан погрузился в воды, а я вернулся на свой престол, облачное подножие которого начало розоветь.
Смертные, вы изображаете меня то задумчивым богом, то веселым, и вы не ошибаетесь. Но никто никогда не говорил вам, что я — счастливый бог.
Меланхолия для души то же самое, что зима для полей. Она иссушает, поглощает, убивает, но лишь для того, чтобы дать подняться новым росткам. Она — вспашка и зарождение.