ДНЕВНИКИ
Шрифт:
От всего этого иногда страшное желание: быть свободным для жизни . А эта жизнь – жена и семья (времени нет), друзья (времени нет), природа (времени нет), культура (времени нет), и все это именно от Бога – дар , и к Богу – освящение , благодарность, путь, причастие… Жить так, чтобы каждый отрезок времени был полнотой (а не "суетой") и – потому что полнотой, тем самым – и молитвой, то есть связью, отнесенностью к Богу, прозрачностью для Бога, давшего нам жизнь , а не суету.
Пишу все это в своем кабинете, в семинарии, в тот единственный за весь день час – между утреней и лекциями, когда я почти физически ощущаю отсутствие суеты. За окном очень темное ноябрьское утро и все тихо. А потом до вечера – сумбур, а вечером – нервная усталость, невозможность "засесть" за что бы то ни было серьезное…
Понедельник, 3 декабря 1973
Книга S. Sulzberger (иностранный
1 Энергетический кризис (англ.).
2 "Век посредственности" (англ.).
3 ни на чем не основанные предположения, "гадание на кофейной гуще" (англ.).
4 предвзятое мнение (фр.).
к власти приходят не они, а маньяки власти вроде де Голля (какая, в сущности, трагическая фигура!). Такая книга – вся о политических приемах, завтраках и интервью – куда страшнее, чем Кафка. Политически мир не продвинулся ни на шаг со времени Тамерлана и Чингисхана. И разница только в том, что современные чингисханы все время говорят в категориях "свободы", "справедливости", "мира", тогда как их предшественники честно говорили о власти и славе. И потому были гораздо "моральнее".
А пока они болтают и обсуждают "balance of powers"1 , страшная, бездарная, кошмарная советчина побеждает: 1920 год: большевизм в России, его можно было смести и ликвидировать тремя дивизиями. 1945 год: он завоевывает пол-Европы и весь Китай, то есть полмира. 1973 год: он завоевывает Ближний Восток, Средиземное море, крепко держит в своих руках Индию. Де Голль вышибает из Франции американцев: сейчас только и говорят, что о "финляндизации" Европы. А "свободолюбцы" все волнуются о Греции, Испании и демократии тут и там… Что за идиотская слепота. И теперь гимны detente2 , то есть фактически еще одной, может быть последней, капитуляции…
Мне кажется иногда, что "новое средневековье" – в советско-китайском обличье – неизбежно. Современный мир – "свободный" в ту же меру, что "тоталитарный" – больше всего ненавидит иерархию, элиту. Потому что ненавидит всякую "вертикаль", само ощущение высшего и низшего. Мир возлюбил "низшее", но совсем не за "страдания", не из-за справедливости, а из подсознательной или сознательной ненависти к "высшему" – всякому без исключения, высшему. Диктатор – это приемлемо, потому что он "низший", в нем каждый узнает себя. Он всегда снизу (народ!), а не сверху. Христа возненавидели, в сущности, только за то, что Он "Сына Божия себе сотвори…", что Он – "низший", бездомный, смиренный – все время говорил, что Он сверху, а не снизу. Де Голль только потому и интересен, fascinant, что он – последний! – уверял себя и всех, что он "сверху". Только сам-то он знал – и в этом его трагизм, – что его "сверху" – "la France" – в психологическом контексте нашей эпохи отдавало простым комизмом. И потому в политике он был, в сущности, мелким интриганом и больше ничем. "The Last of Giants"3 – замечает Sulzberger по поводу его смерти. По самочувствию, по знанию, что власть, настоящая власть – всегда "сверху", да, на его похороны съехались решительно все, от Никсона до Chou en Lai: все знали, что в его лице в мире снова промелькнула власть "сверху". Но это была эмоция, почти эстетическая взволнованность: реально в это никто не верит, и психологически де Голль не сделал для Франции ничего, и сам это сознавал.
"Властью, от Бога мне данною…": когда это исчезнет в мире, мир превратится в концентрационный лагерь. Он и сейчас уже молится на метафизических пошляков a la Кастро. Смак, с которым западные люди говорят о "les masses"4 ! Прав был Вышеславцев: "трагизм возвышенного и спекуляция на понижение".
1 равновесие сил (англ.).
2 разрядке международной напряженности (англ.).
3 "Последний из гигантов" (англ.).
4 массах (фр.).
Два дня во Флориде: лекции у англикан. Длинные часы свободы и одиночества в отеле. Иное солнце. Пальмы. Чувство первозданной красоты мира, неистребимого счастья. То же самое в Dayton, Ohio, на мариологической конференции (в субботу). Вчера, после обедни, блаженный, солнечный день. Собирал листья в саду. Читал. "Ничего не делал". – "Qui vous a dit que l'homme avait quelque chose a faire sur cette terre?"1 Сегодня: все в инее. Красный, морозный восход солнца.
Пятница, 7 декабря 1973
Вчера праздновали – по новому стилю – святителя Николая. А по старому – Александр Невский, мои именины. Вспомнил, как в этот день, должно быть в 1933 или 1934 году, я проснулся в дортуаре нашего "первого взвода" и нашел на табуретке около кровати подарки – stylo2 Waterman – от Кирилла Радищева. Помню цвет этого stylo, его ощущение в руке. В этот же день – уже в институтские годы – 42-43? – рукополагали на rue Daru о. Сергия Мусина-Пушкина. Почему некоторые дни, со всеми их подробностями – погодой, количеством света и т.д., так врезаются в память, так остаются в ней?
Серо. Морозно. Тихо. Наслаждаюсь этой тишиной после трех бурных дней.
Понедельник, 10 декабря 1973
Вчера проповедовал в St. John the Divine3 : "диалог" с Мортоном4 . Слушая мой любимый англиканский гимн "Let All Mortal Flesh Keep Silence"[104], вспоминал первые поездки в Англию – в 1937 и 1938 гг., особенно недели, проведенные в Стемфорде, когда ходил каждый день в очень high church5 к обедне. А в лицейские годы каждый день, идя по rue Legendre в Lycee Carnot, заходил на две минуты в St. Charles de Monceau. И всегда в огромной, темной церкви у одного из алтарей шла беззвучная месса. Христианский Запад: это для меня часть моего детства и юности, когда я жил "двойной" жизнью: с одной стороны – очень светской и очень русской, то есть эмигрантской, а с другой – потаенной, религиозной. Я иногда думаю, что именно этот контраст – между шумной, базарной, пролетарской rue Legendre и этой, всегда одинаковой, вроде как бы неподвижной мессой (пятно света в темной церкви), один шаг – и ты в совсем другом мире, – что этот контраст изнутри определил мой "религиозный опыт", ту интуицию, что в сущности уже никогда меня не оставляла, – сосуществования двух разнородных миров, "присутствия" в этом мире чего-то совершенно, абсолютно иного, но чем потом все так или иначе светится, к чему все так или иначе относится, Церкви как Царства Божия "среди" и "внутри" нас. Rue Legendre не становилась от это-
1 "Кто вам сказал, что человек должен что-то сделать на этой земле?" (фр.).
2 ручку (фр.).
3 епископальном соборе св. Иоанна Богослова в Нью-Йорке.
4 "Да молчит всяка плоть человеча…" (англ.).
5 высокую Церковь (англ.). Высокая Церковь – течение в англиканстве, тяготеющее к англо-католицизму.
го – и в этом все дело, все мое внутреннее отталкивание от чистого спиритуализма – ненужной, враждебной, несуществующей. Напротив – говоря очень приблизительно, – она приобретала как бы новый шарм, но понятный, очевидный только мне, знавшему ее "отнесенность" к этой fete a l'ecart1 , к этому "присутствию", являемому в мессе. Мне все делалось страшно интересным: каждая витрина, лицо каждого встречного, конкретность вот этой минуты, этого соотношения погоды, улицы, домов, людей. И это осталось навсегда: невероятно сильное ощущение жизни в ее телесности, воплощенности, реальности, неповторимой единичности каждой минуты и соотношения внутри ее всего. А вместе с тем интерес этот всегда был укоренен как раз и только в отнесенности всего этого к тому, о чем не столько свидетельствовала или напоминала беззвучная месса, а чего она сама была присутствием, явлением, радостью. Но что такое, в чем эта "отнесенность"? Мне кажется, что именно этого я никак не могу объяснить и определить, хотя, в сущности, только об этом всю жизнь говорю и пишу (литургическое богословие). Это никак не "идея": отталкивание от "идей", все растущее убеждение, что ими христианства не выразишь. Не идея "христианского мира", "христианского общества", "христианского брака" и т.д. "Отнесенность" – это связь, но не "идейная", а опытная. Это опыт мира и жизни буквально в свете Царствия Божия, являемого, однако, при посредстве всего того, что составляет мир: красок, звуков, движения, времени, пространства, то есть именно конкретности, а не отвлеченности. И когда этот свет, который только в душе, только внутри нас, падает на мир и на жизнь, то им уже все озарено, и сам мир для души становится радостным знаком, символом, ожиданием. Отсюда моя любовь к Парижу, моя внутренняя нужда в нем. Она оттого, что именно в Париже, в моем парижском детстве этот опыт был мне дан, стал моей сущностью. И теперь, когда я там не живу, когда у меня там нет никаких дел и обязанностей, он стал для меня, каждый раз, погружением в этот изначальный опыт, его как бы возобновлением. И мне все кажется, когда я один, без конца, просто хожу по его улицам, что он сам, больше чем что-либо другое в мире, возник, вырос из этого опыта, что тут тайна христианского мира, родившегося, как культура, как стиль, как основной опыт, как раз из опыта "отнесенности". В Риме (который я исходил вдоль и поперек осенью 1963 года) все распадается на "красоты" всех эпох и культур, все напоминает – но прошлое и его бренность. В Афинах мне всегда чудится ненавистное мне язычество, та самая "священная плоть", о которой вопил Мережковский и которая и вызывает, как реактив, чистый спиритуализм, манихейство или же тот священный "православный быт", который есть как бы обратная сторона языческой "священной плоти". Только в Париже, в самой его "ткани" и стиле, я ощущаю, почти в чистом виде, эту соотнесенность, ту меру, которая одновременно есть и граница, грань. Граница, сама собою как бы указывающая на то, что по ту сторону ее, на существование, присутствие другой стороны. В Риме есть трагизм и есть веселье. В Париже есть печаль и есть радость, и они почти всегда сосуществуют, пронизывают одна другую. И красота Парижа – из "отнесенности". Она не самодовлеющая, не торжествую-