До Адама
Шрифт:
Мы пробовали сопоставить звуки с неопределенными мыслями, мелькающими как тени в нашем сознании. Лысый начал громко лопотать. Этими звуками он выражал гнев на Красноглазого и желание причинить вред Красноглазому. Это ему удалось и это мы поняли. Но когда он попробовал выразить стремление к совместным действиям, которое бродило в нем, звуки, которые он издавал превратились в тарабарщину. Тогда залопотал Большое Лицо, с ощетиниванием лба и битьем в грудь. Один за другим мы приняли участие в этой оргии гнева, пока даже старик Мозговая Кость не начал бормотать и шипеть надтреснутым голосом и ссохшимися губами. Кто — то схватил палку и начал колотить по бревну. Случайно он нащупал ритм. Подсознательно наши вопли и восклицания
Эти «хэ-хэ сборища» блестяще иллюстрируют непоследовательность и бестолковость Племени. Только что мы были объединены гневом и зовом к совместным действиям и тут же забыли обо всем под воздействием грубого ритма. Мы были общительны и чувствовали потребность в обществе себе подобных, и это совместное пение и веселье нравилось нам. В каком-то смысле «хэ-хэ сборища» были наброском и советов первобытного человека, и больших национальных собраний, и международных съездов современного человека. Но мы — Народ Юного Мира, испытывали недостаток слов, и всякий раз, когда мы были так объединены вместе, мы извергали гам, из которого возникало единодушие ритма, содержащее в себе суть художественного видения мира.
Так рождалось искусство.
Мы не могли долго следовать отбиваемому ритму. Мы быстро сбивались с него и воцарялась какофония, пока мы снова не находили прежний ритм или не изобретали новый. Иногда до полдюжины ритмов отбивались одновременно, и каждый ритм поддерживался своей группой, каждая из которых отчаянно пыталась заглушить остальные ритмы.
В перерывах этой какофонии каждый лопотал, бранился, кричал, визжал и танцевал, сам себе король, заполненный собственными мыслями и побуждениями, отгородившийся от всех остальных, истинный центр вселенной, отбросивший на время любое единодушие с другими центрами вселенной, прыгающими и вопящими вокруг него. А потом опять мог возникнуть ритм — из хлопков в ладони, из битья палкой по бревну или например, из того, что кто-то подпрыгивал через определенные промежутки времени или из монотонного пения того, кто произносил отрывисто и регулярно, с то поднимающейся, то падающей интонацией «A-банг, а-банг! A-банг, а-банг!» Один за другим представители эгоцентричного Племени поддавались ему и скоро уже все танцевали или хором подвывали. «Ха-ах, ха-ах, ха-ах-ха!» Это был один из наших любимых припевов, а другим был, «А-вах, а-вах, ех-вах-хах!»
Вот так, с безумными ужимками, прыгающие, раскачивающиеся и дергающиеся, мы танцевали и пели в мрачных сумерках первобытного мира, забывая обо всем, достигая единодушия, и впадая в поэтическое безумие. Так искусство успокоило наш гнев против Красноглазого, и мы выкрикивали свои дикие припевы пока ночь не напомнила нам о ее ужасах, и мы не уползли в наши каменные норы, тихо переговариваясь друг с другом, а в это время взошли звезды и опустилась темнота.
Мы боялись только темноты. Мы не были заражены микробами религии или теориями невидимого мира. Мы знали только реальный мир, и вещи, которых мы боялись, были реальные, конкретные опасности, животные из плоти и крови, которые охотились за нами. Это они заставляли нас бояться темноты, поскольку темнота была временем их охоты. Именно тогда они выходили из логовищ и нападали в темноте, оставаясь невидимыми.
Возможно, из этого страха перед настоящими обитателями темноты происходит страх перед несуществующими, достигший высшей точки в создании могущественного невидимого мира. С развитием воображения, вероятно, увеличивался страх смерти и последующие поколения перенесли этот страх в темноту и населили ее духами. Я думаю, что Люди Огня уже боялись темноты именно в этом смысле, но причинами того, что наше Племя прекращало свои сборища и забивалось в пещеры были старый Саблезуб, львы и шакалы, дикие собаки и волки, все алчущие мяса создания.
ГЛАВА XV
Вислоухий женился. Это была вторая зима после нашего опасного похода и это было совершенно неожиданно. Он не предупредил меня. Я узнал об этом однажды вечером, когда поднялся по утесу к нашей пещере. Я протиснулся внутрь и застыл в изумлении. Для меня не осталось места. Вислоухий и его половина заняли все, к тому же она оказалась никем иным как моей сестрой, дочерью моего отчима, Болтуна.
Я попробовал проложить себе путь домой силой. Место здесь было только на двоих и это место уже было занято. Я тоже стал для них помехой и в результате получил такую взбучку, что был рад убраться прочь. Я спал той ночью, и много других ночей, в проходе, соединяющем двойную пещеру. Исходя из моего прежнего опыта он казался довольно безопасным. Поскольку те двое спаслись от старого Саблезуба, а я от Красноглазого, то мне казалось, что я смогу скрыться от хищников, переходя взад и вперед между этими двумя пещерами.
Я забыл про диких собак. Их размеры позволяли им пройти в любой проход, через который я мог протиснуться. Однажды ночью они учуяли меня. Если бы они залезли в обе пещеры одновременно, я пропал. Но преследуемый частью стаи по лазу, я вылетел наружу через вход другой пещеры. Там меня поджидали остальные собаки. Они прыгнули на меня, а я прыгнул на стену утеса и начал подниматься. Один тощий, голодный пес перехватил меня в середине прыжка. Он вцепился мне в бедро и едва не стащил назад. Он держался мертвой хваткой, но я не пытался стряхнуть его, а бросил все силы на подъем вверх, туда где я оказывался вне досягаемости остальной части этих тварей.
Только, когда я полностью обезопасил себя от них, я переключил свое внимание на эту живую смерть, повисшую на моем бедре. В дюжине футов над щелкающей зубами стаей собак, царапающих когтями скалу, пытавшихся запрыгнуть на нее и каждый раз сваливавшихся назад, я схватил пса за горло и задушил его. Это произошло не скоро. Он бился в ужасе, рвал меня когтями и все время дергался, пытаясь сбросить вниз.
Наконец его зубы разжались и отпустили мою порванную плоть. Я втащил его на утес, и воссел в ночи у входа в свою старую пещеру, в которой были Вислоухий и моя сестра. Но сначала я должен был выдержать бурю негодования пробужденной орды, оказавшись причиной ее волнения. Месть была сладка. Время от времени, когда лай стаи внизу затихал, я бросал вниз обломок скалы и все начиналось снова. После чего возмущение доведенного до белого каления Племени разрасталось с новой силой. Утром я поделился добычей с Вислоухим и его женой, и в течение нескольких дней трое из нас не были вегетарианцами.
Брак Вислоухого не был счастливым и единственное утешение в том, что он был не очень продолжительным. Ни он, ни я не были счастливы в то время. Я был одинок. Я страдал от неудобства, выброшенный из своей уютной пещеры, и в тоже время не смог подружиться с кем-нибудь другим из молодых мужчин. Я думаю, что моя долгая дружба с Вислоухим стала привычкой.
Я мог бы жениться, это правда, и скорее всего женился бы, если бы орда не испытывала нехватки в женщинах. И причиной этому была ненасытность Красноглазого, ставшая угрозой существованию племени. Кроме того, еще была и Быстроногая, которую я не забыл.
Во всяком случае, в продолжение всего брачного периода Вислоухого, я слонялся неприкаянный, проводя в опасности каждую ночь, вздрагивая от каждого шороха. Когда умер один из нашего Племени, а его вдова перешла в пещеру к другому, я занял оставленную пещеру, но у нее был слишком широкий вход и после того, как Красноглазый однажды едва не сцапал меня, я снова стал спать в проходе двойной пещеры. Летом я, правда, частенько неделями не возвращался в пещеры, проводя ночи в древесном гнезде, которое устроил около устья топи.