До Адама
Шрифт:
Мы не спрягали слова. Судить об употребленном времени можно было только по контексту. Мы говорили только о конкретных вещах, потому что только о них мы и думали. Кроме того, в большом употреблении у нас был язык жестов. Простейшая абстракция была за пределами наших умственных возможностей, и если кого-нибудь случайно посещала мысль, ему было трудно передать ее товарищам. Для этого недоставало звуков. Он был ограничен пределами своего словаря. Если он сам изобретал для этого звуки, его товарищи их не понимали. Тогда ему приходилось прибегать к жестам, чтобы объяснить свою мысль и в тоже время снова и снова повторяя новый звук.
Так обогащался язык.
Да, поверьте мне, мы были удивительно просты. Но мы знали много такого, что неизвестно сейчас. Мы могли двигать ушами, ставить их торчком и опускать вниз, когда нам хотелось. И мы с легкостью чесали у себя между лопатками. Мы могли бросать камни ногами. Я сам делал это много раз. Из-за этого я мог, удерживая колени прямо, и нагибаясь вперед, дотронуться не кончиками пальцев, а локтями до земли. А что до птичьих гнезд, ну, я могу только пожелать, чтобы мальчик живущий в двадцатом веке мог наблюдать за нами. Только мы не клали яйца в коллекцию. Мы их ели.
Вот помню… но я забежал вперед. Сначала позвольте мне рассказать вам о Вислоухом и нашей дружбе. Очень рано я остался без матери. Возможно это произошло потому, что у нее появился другой мужчина. У меня осталось немного воспоминаний о ее втором муже и не все они приятные. Он был паршивый парень. Он был неоснователен и болтлив. Его чертово бормотание достает меня даже сейчас, когда я думаю о нем. Его разум был слишком слаб, чтобы он мог достичь какой-нибудь цели. Обезьяны в клетках всегда напоминают мне его. Он был обезьяноподобен. Это — лучшее описание, которое я могу дать ему.
Он возненавидел меня с самого начала. И я быстро научился бояться его и его злобных выходок. Всякий раз, когда он появлялся я подползал поближе к моей матери и цеплялся за нее. Но я рос, и неизбежно, время от времени отходил от нее, и чем дальше тем больше. Это были возможности, которых Болтун ожидал. (Впрочем вы должны знать — у нас не было никаких имен. Ни у кого. Ради удобства, я сам дал имена людям, с которыми общался, и «Болтун» — самая приемлемая кличка, которую я смог подобрать для своего драгоценного отчима. Что до меня, я назвал себя «Большой Зуб». Мои клыки были явно великоваты.).
Но вернемся к Болтуну. Он постоянно терроризировал меня. Он всегда щипал и шлепал меня, и не упускал случая поколотить. Моя мать часто вмешивалась и любо — дорого было посмотреть как его шерсть летела во все стороны. Но в результате завязывалась превосходная нескончаемая семейная ссора, в которой я был яблоком раздора. Нет, моя домашняя жизнь не была счастливой. Я улыбаюсь, когда пишу эту фразу. Домашняя жизнь! Дом! Я не имел никакого дома в современном смысле этого слова. Моим домом была взаимная привязанность, а не жилище. Я жил в лоне материнской заботы и любви, а не в доме. Моя мать жила, где придется, просто, когда наступала ночь, она взбиралась на ветки.
Она была старомодна и все еще привязана к своим деревьям. По правде говоря, более прогрессивные члены нашего племени жили в пещерах над рекой. Но моя мать была подозрительна и непрогрессивна. Деревья были для нее достаточно хороши. Конечно, у нас было особое дерево,
О, не та крыша, которую строит современный человек! И даже не та, что строят сегодня самые отсталые дикари. Она была бесконечно более неуклюжей, чем самая неуклюжая ручная работа человека — человека каким мы его знаем. Все было свалено случайным, беспорядочным образом. Выше разветвления дерева, где мы отдыхали, была груда сухих веток и прутьев. Четыре или пять смежных развилок, поддерживали то, что я могу называть подпорками. Это были просто крепкие шесты, дюйм или около того в диаметре. На них опирались охапки прутьев и веток. Казалось, их кто-то просто свалил в кучу. Не было заметно чтобы кто-то пытался прикрыть дыры травой. И я должен признать, что в сильный дождь кровля жутко протекала.
Проклятый Болтун. Он сделал домашнюю жизнь невыносимой и для меня и для матери — под домашней жизнью я подразумеваю не дырявое гнездо на дереве, но совместную жизнь нас троих. Больше всего его злоба проявлялась в том, как он преследовал меня. Это была единственная цель, которой он держался стойко более пяти минут. Кроме того, время шло, и моя мать все меньше стремилась защищать меня. Я думаю, что стал ей неприятен из-за непрерывных ссор, затеваемых Болтуном. Во всяком случае, ситуация изменялась от плохого до худшего настолько быстро, что мне надо было вскоре по собственной воле убираться из дома. Но мне не удалось получить удовольствия от столь независимого поступка. Прежде, чем я собрался уйти, меня выгнали. В буквальном смысле этого слова.
У Болтуна появилась такая возможность в тот день, когда я остался один в гнезде. Моя мать и Болтун ушли вместе к черничному болоту. Он, должно быть, все спланировал, поскольку я слышал как он возвращался один через лес, ревущий от деланного гнева. Подобно всем мужчинам нашей орды, когда они были обозлены или пытались привести себя в это состояние, он время от времени стучал себя в грудь кулаком.
Понимая безвыходность ситуации, я, дрожа, присел в гнезде. Болтун сразу подошел к дереву — я помню это был дуб — и начал подниматься вверх. И ни на миг не прекращал своего адского рыка. Как я уже говорил, наш язык был чрезвычайно скуден, и он должен был подвывать на разные лады, чтобы дать мне почувствовать всю меру его ненависти ко мне, и о том, что он собирается разобраться со мной здесь и сейчас.
Как только он приблизился к разветвлению, я выбежал на большую горизонтальную ветку. Он следовал за мной, и я шел дальше и дальше. В конце концов я оказался среди тонких веток покрытых листьями. Болтун всегда был трусом, и чем больше он показывал свой гнев, тем больше проявлял осторожность. Он боялся преследовать меня по тонким веткам, опасаясь что под его огромным весом ветки не выдержат, и он свалится прежде, чем поймает меня. Но ему незачем было идти за мной, и он знал это, негодяй! На лице у него было злорадное выражение, его маленькие глазки сверкали жестокостью, и он начал раскачиваться. Раскачиваться! — вместе со мной, стоящим на самом конце ветки, вцепившись в медленно гнущиеся подо мной прутики. В двадцати футах подо мной была земля.