До Берлина - 896 километров
Шрифт:
К ночи они были уже в лесу, в относительной безопасности. Наумов положил Кинасяна в зарослях ежевики, поправил на нем бинты, помочил ему лоб водой из фляги, и, когда тот окончательно очнулся, они уже вместе обдумали свое положение. Оба раненные, без оружия, без куска хлеба, они оказались во вражеском тылу. Линия фронта, судя по звукам канонады, пролегала в общем-то недалеко, но идти они не могли. То, что бои шли недалеко, было хорошо и плохо. Хорошо потому, что все же надежда на близкую помощь. Плохо потому, что у линии фронта войска у неприятеля уплотнены и держатся особенно настороженно.
— Влипли, Иван, — прохрипел Кинасян. — Сил моих нет, смерть в затылок дышит. Оставь меня тут и
— Смерть, она нас еще подождет, — балагурил Наумов, бывший прядильщик из текстильного города Орехово-Зуева. Здоровой рукой он достал кисет, с помощью Кинасяна, тоже действовавшего одной рукой, оторвал полоску газеты, скрутил цигарку для себя и для товарища, одной рукой ухитрился чиркнуть и зажечь спичку, и они закурили, прикрывая ладошками огоньки. — Смерть, она подождет, ей торопиться некуда, а у нас с тобой, Атык, на двоих пять ран, две здоровые руки, а главное, папаша, два котелка, и котелки эти неплохо варят.
Наумов добрался до поля боя, отыскал там каску, два штурмовых ножа и даже пулемет с запасом дисков. Невдалеке был ручеек. Напился воды, наполнил флягу, а в каску набрал ежевики. Поел сам, покормил товарища. Промыл его раны и на этот раз уже обстоятельно перевязал их.
Его боевой путь начался в лесах под Москвой. Он привел его через битвы за город Калинин, в котором Наумов был первый раз ранен, с Верхней Волги на Нижнюю — в Сталинград, где был ранен второй раз, и, наконец, сюда, в южную Польшу.
Когда его приятель уснул, он вновь уполз и вернулся с полной пазухой картошки и вязанкой сушняка. Они пообедали печеной картошкой и весь день пролежали неподвижно в ежевике, слушая звуки канонады. А где-то рядом были немцы. Случалось, ветер доносил до них обрывки немецкой речи. С каждой ночью Наумов действовал все более дерзко. В меню друзей появилась даже каша. Ее варили из пшеницы и ржи, зерна Наумов вытрушивал из брошенных на поле копен.
— Смерть, она, папаша, еще нас подождет, мы еще ей покажем распрекрасную фигу, — говорил он после того, как они закуривали, похлебав каши.
Даже когда кончились спички, это ненадолго огорчило бывалого солдата. В кармане у него оказалось самодельное кресало и кремешок. Выбивали они огонь так: Кинасян, у которого была ранена левая рука, держал камешек и фитиль, а Наумов здоровой правой высекал огонь. Табак тоже уже кончился. Друзья курили сухой мох.
Когда нога немножко поджила, Наумов смастерил из веток костыль и стал на нем бойко подпрыгивать. Теперь он отваживался выходить из своего убежища даже днем. Однажды вернулся из очередной вылазки веселый, возбужденный. Он наткнулся на немецкий телефонный кабель и перерезал его. Да так перерезал, чтобы связисты, восстанавливая его, подумали, что оборвал провод лось или кабан, которых в этих лесах оказалось довольно много. Дважды повторял он эту свою вылазку, и сошло вроде бы благополучно. Но, не очень веря в зловредных кабанов, немецкие полевые жандармы устроили у провода засаду. По чистой случайности Наумов заметил ее, залег в кустах. Так в лежал до темноты, а ночью опять перерезал линию и концы ее уволок в кусты.
И немцы на следующий день направили телефонную линию уже по новому пути, по открытому полю, в обход леска. Она стала недоступной, и тут Наумова взяла тоска. Он слышал перестрелку на недалекой передовой, но уже ничем не мог содействовать товарищам, а рану тем временем затянуло, он чувствовал, что может попробовать пробраться к своим. Рана пожилого Кинасяна затягивалась медленнее. Он еще плохо двигался. Видя, как от нетерпения мается его друг, он сказал однажды:
— Слушай меня, Иван, слушай и делай вывод. За все, что ты для меня сделал, спасибо, А сейчас слушай, говорю тебе серьезно: оставь меня и выбирайся к своим. Хоть один из нас цел будет.
Он сказал это и сам был не рад. Наумов в сердцах даже по земле ударил самодельным своим костылем.
— Плохо же ты обо мне думаешь, Атык Акопович.
Чтобы я, Красной Армии сержант, чтобы я, советский парень, да раненого товарища в беде бросил — за что мне такая обида? Уж не дурману ли ты нажевался, часом, пока я за водой ходил?
И, бросив пилотку оземь, сказал:
— Эх, папаша, коли выходить, так вместе выйдем. Выйти, пробиться к своим — эта мысль захватила друзей. Ночью Наумов пробрался к немецкой передовой, перелез через траншеи, наткнулся на проволочное заграждение. Тем временем Кинасян, превозмогая боль едва зарубцевавшихся ран, тренировался в ползании, чтобы быть меньшей обузой товарищу.
Наконец Наумов отыскал подходящее для перехода место, где передовая примыкала к опушке леска и шла по полю переспевшей, исхлестанной ветрами пшеницы. И вот, выбрав ненастную ветреную ночь, он поднял, как говаривали тверичане, "на кошла" товарища и поволок его через пшеничное поле к немецким траншеям. Сквозь стебли пшеницы видели силуэты солдат из боевого охранения. Наумов выбивался из сил. Передышки становились все более длительными. Но близость своей передовой заставляла забывать и усталость и боль, гасила ощущения страха, который испытывают даже самые храбрые люди. И все-таки, переползая ничейную полосу, он окончательно изнемог. Шелестел дождь, и сквозь этот шелест друзья слышали сзади немецкую, спереди русскую речь. Но сил, чтобы поднять друга, Наумову уже не хватало. Так они и лежали рядом. Потом Иван жарко шепнул в ухо другу:
— Папаша, поползи маленько сам. Рядом же, совсем рядом, у своих.
И Кинасян пополз. Пополз и задел рукой сигнальную жилу. Белая ракета взвилась в дождевую мглу, осветив все мертвенным светом. Наумов успел затолкнуть друга в какую-то воронку до того, как с одной и с другой передовой по направлению к ним протянулись сверкающие нити трассирующих пуль. Лишь под утро стрельба стихла.
А на рассвете часовой из нашего передового охранения отпрянул и судорожно схватился за винтовку: перед ним из кустов возник, будто вырос из-под земли, заросший до самых глаз истощенный человек в обрывках красноармейской формы. На спине он тащил еще более заросшего и страшного человека. И услышал часовой хриплый голос:
— Свои. Не стреляй, зови начальство.
Ну, а по прошествии времени из тыла подошла польская фура, на нее уложили двух друзей. Им повезло: они выползли в расположение именно своего батальона. На радостях солдаты не пожалели заветных запасов, которые хранятся до случая на дне вещевых мешков, именуемых на солдатском языке сидорами. Друзья так плотно закусили и выпили, что их сонными доставили в медсанбат, находившийся на окраине этой самой Дембицы, где мы живем.
Необыкновенное происшествие это закончилось с неделю назад. Два наших Саши — майор Шабанов и майор Навозов — сообщили о нем в Советское информбюро. Третий наш Саша, известный фоторепортер, правдист, капитан Устинов, снял друзей в госпитале. Ну, а я написал о них корреспонденцию. Озаглавил я ее любимой фразой сержанта Ивана Наумова "Смерть нас еще подождет", послал вместе с ней и устиновские негативы. Боюсь, однако, что начальник военного отдела «Правды» генерал Галактионов, мужчина, к нашему брату литератору весьма строгий, заголовок этот забракует, найдя в нем элементы недопустимого фатализма, а снимки и вовсе не дадут, ибо сержант Иван Наумов и рядовой Атык Кинасян, как ни трудился над ними Устинов, подыскивая подходящий ракурс, выглядят далеко не так, как полагается выглядеть по уставу бойцам доблестной Красной Армии.