До петушиного крика
Шрифт:
— Из карцера, — не открывая глаз продолжал курить заросший парень. — Месяц в три приема. Веселый я, — представился он.
— Ларек, дай-ка ему, — бросил Пеца, и Ларек, натянув вылинявшее трико, скатился со шконки, всовывая руки в рукава некогда белой футболки.
Веселый уже докурил и сидел обессиленный, подрагивая здоровенными ладонями, а Ларек придвигал к нему толстый ломоть хлеба с плотным сахарным слоем поверху.
— Спасибо, мужики, но я потом, а вот если можно покурить бы еще…
— Гляди, чтобы крыша не поехала с непривычки, — Берет протянул сигарету. — Слыхал, что устроил ты потеху…
— Я от этой потехи еще по сегодня кровью харкаю… А у вас тут нормально, — он огляделся внимательней. — Терпимо, не как в парилке.
— Это здесь-то терпимо? — Ларек
— Меня держали в «ноль-восемь» в подвале, рядом с баней. По хате труба сотка, что в баню жар гонит, — не дотронуться… Душегубка.
— Вот сволочи, — не сдержался Голуба, — а зимой в «ноль — один» бросают, где окна во двор, так там лед на полу…
Вадима эти слова не трогали: лед на полу представлялся сейчас недостижимым блаженством, а в то, что может быть жарче, чем здесь вот, раскаленный мозг поверить не мог.
— Ну так расскажи, Веселый, — не утерпел Ларек.
— Отстань от человека, — осадил Голуба.
— Так что там рассказывать… — Нрав новичка, из-за которого он, видимо, и получил свое имя, побеждал его недавние беды, и он ухмыляясь оглядел аудиторию. — Взяли меня, как щенка; я в дачу одного торгаша вломился, а там баба его со своим хахалем. Эта дура такой визг произвела, что с соседней дачи сбежались. Хахаль ее — малый, видно, тертый — смылся, а я от визгу сплоховал — меня и зацепили. Потом эта баба и сама не рада была — мужик-то узнал, из-за чего она на даче вдруг оказалась… Так вот, начали меня менты крутить, а за мной ничего больше. Тут мой следак и подкатил: тебе, говорит, все одно пятерик, так давай еще парочку хат возьмешь — тот же пятерик, зато будешь под следствием, как кот в масле; и я согласился, только изо всех висящих на нем хат выбрал три поскромнее. Жил я, мужики, три месяца — и воли не надо: передачи каждый день в его кабинете принимаю, даже с бабой моей свиданки мне в кабинете устраивал, да выпивку сам приносил несколько раз. У нас в хате без фильтра и не курили уже, а чай так выбирали: плиточный не парили… Дай-ка еще одну. — Он прикурил у Берета. — Ну а на суде я им и выдал. Прокурор требует андроп, а я в последнем слове и говорю, невиновен, мол; это вот все, за что гражданин прокурор меня призывает каленым железом изничтожить, мы со следователем в его кабинете и совершили, так его и судите — он же меня уговорил за выпивку, а если не верите, говорю, то запросите справочку — я в то время, как кто-то хаты брал, в ЛТП находился на излеченли. Ну тут такое началось… Дело на переследование, следака другого, а мне кости каждый день ломать киянками. Ну, а новый суд вмазал мне тот же андроп, но уже за одну мою дачу…
— А следователь тот?
— А что ему сделается? Работает себе… Меня вот до сих пор прессуют — пережить не могут, что я против ихнего пошел. Сюда вели — я думал, в пресс-хату бросят…
— Ларек, — Пеца встал, заканчивая разговор, — у тебя там местечко… Подвинься — человеку отдохнуть надо.
— А что — можно спать днем? — радостно удивился Веселый.
— Нельзя, конечно, — засмеялся Голуба, — но здесь нас так понатыкали, что кто там углядит, спишь ты или не спишь.
Ларек что-то передвигал у себя наверху, а Веселый тем временем раздевался, внимательно проглядывая швы изодранной своей одежды.
— Вши есть в хате?
— А как же, — засмеялся опять Голуба. — Куда ж они денутся?
— В хате неважно, лишь бы на тебе не было, — добавил Берет.
Новичок, глянув вскользь на Вадима, забрался на шконку. Они там долго пристраивались, пытаясь сначала уложить еще и тот матрац, который Веселый принес с собой, но потом скинули его чуть не на голову Вадиму («Задвинь под шконку», — свесился Ларек) и скоро затихли.
— А у меня знаешь, как было? — начал громко шептать Ларек, не в силах упустить человека, который еще не слышал его историю.
— Ларек, имей совесть, — окликнул его Голуба.
— Да, ничего, ничего, — отозвался Веселый, — я — нормально.
— Иду я от своей телки, — задыхаясь давним волнением, шептал Ларек, — поругались мы с ней, значит…
— Не дала она ему, — перебил Ворона. — Малый, говорит, ты да слюнявый — телок, одним словом.
— Не-е, про слюнявый не говорила, — поправил Ларек, — а и не дала. Ну, значит, иду я, и такая злость, такая злость… А я в то время и не пил еще…
Вадим все не мог никак пристроиться поудобнее. От вида, как Веселый искурил подряд три полные сигареты, докручивая каждую в бумажку, чтобы уже ни крошки табаку не пропало зря, в Вадиме опять поднялась с трудом заглушенная беспокойная страсть курильщика. Он с надеждой взглянул на Матвеича, но тот читал, а ни у кого больше Вадим не мог решиться попросить хоть окурочек. Его раздувающиеся ноздри улавливали табачный дух: кто-то курил у окна, и он тянул, втягивал ноздрями этот дразнящий запах, растравляя себя еще больше.
— …Вот сижу я, значит, в ларьке этом, — продолжал незадачливый взломщик, — хлебаю коньяк, а сижу на полу, чтобы с улицы не видно, — он же сияет весь, как фонарь. Коньяк мне и не понравился совсем, а шоколад уплетаю ого-го, но и шуршит он, гадюка, будто по железной крыше кто топает, — я уж как тихо ни стараюсь, все равно гремит. Шибанул меня коньяк крепенько — все соображаю, а встать не могу, ноги ватные, но чую, что пора сматываться. Тут как раз мент этот и подтарахтел на своем мотоцикле под самый ларек. Слышу — кряхтит и выползает, снег под ним шуршит, а он, значит, за ларек шагает — хрум-хрум, ну а у меня тут и засосало не вовремя: смех да и только. Мне бы рвануть и — дворами, а у меня ноги ватные и брюхо скрутило — я и корчусь. А мент-то остановился отлить, да углядел дыру и лезет туда башкой своей. Представляешь цирк: вижу, прямо к носу мне репа его краснощекая суется, да со свистком во рту, а глаза от удивления выскочить готовы. Тут я его, значит, этой коньячной бутылкой и огрел прямо по темечку (эксперт на суде говорил, что запросто мог и дух вышибить — репа крепкая оказалась), так вот, звезданул я его, а он дух не испустил, чтобы совсем, а так испустил, что в свисток духнул, да резко так — зараза, духнул… Ну и, значит, услышали… Теперь вот — андроп…
Веселый никак не реагировал на рассказ соседа и скорее всего уже и не слышал, а спал, радуясь, что получил передышку в своих мытарствах.
Теперь и с другой стороны доплыл до Вадима табачный дым, и он сразу же вывернулся туда. Матвеич не читал — книга лежала возле, — а курил и тихо разговаривал с забравшимся к нему наверх Голубой. Вадим даже привстал, вернее, подался вслед за раздувающимися своими ноздрями туда, к ним, но беспокоить не решился, опасаясь, что Голуба не простит помехи. Вот и Голуба задымил, прикурив у Матвеича, и снова откинулся рядом — лицом в потолок. Вадим решил дождаться конца разговора и стал со звериной чуткостью вслушиваться в тихие голоса, слов не понимая, а только настороженно ожидая момент, когда можно будет привлечь внимание Матвеича.
— …и получается, что все — без толку. Мне ведь на Афганы эти — тьфу, а козлам, что вминали меня в послушание, — еще больше тьфу: им главным было вбить меня в строй, чтобы все у них были как указано и положено — в строю. Ну а мне главным стало — не уступить, не поддаться. Казалось, уступи только, и сам себя переломишь в угоду черт-те чему, казалось, и жить дальше станет невмоготу с таким вот собой — собой же и переломанным. Вот и уперся. Вот и уперли меня на семерик. А как этот семерик представлю — чувствую, что не пережить, не вытянуть… И что же — получается, что прав Кадра и вообще все эти псы?.. Получается, что без толку?..
— Похоже, что без толку.
— Но ты же вон держишься, да еще чуть ли не поплевывая…
— Я балансирую в своем здесь равновесии. Охранникам моим неохота да и опасливо со мной связываться — им лишь бы продемонстрировать свою бдительность, устроить сплошной надзор: что сказал, да кому, да когда, — а с остальным пусть разбираются другие — на месте, в зоне. Вот они и выпытывают, вынюхивают, а здесь из-за этой плотной слежки думают, что волки и впрямь меня опасаются, и на этих предположениях раскачивается мой в камере авторитет. Так я и барахтаюсь, пока не скрутилось все это удавкой на глотке. Чуточку качнись беспредела — и следом мой выход, потом меня глушанут наказанием, и значит — опять мой выход и там уже — готово — у самой глотки… А ты говоришь — поплевывая…