До последней капли крови
Шрифт:
— Хорошо, — рассмеялась она. — Ас кем ты бывал здесь раньше?
— Ни с кем, разумеется. Ты первая девушка…
— Эти сказки, Стефан, расскажи моей тете…
— Ревнуешь?
Подумал, что она действительно ревнует и что очень хочется ее сейчас поцеловать.
— Не ревную, пан поручник. Я голодна, с удовольствием съела бы горячего супа.
Это не составляло труда. Его забавляло и радовало удивление Ани, когда он договаривался с официантом по-английски. Заказал солянку, произнеся это слово с таким акцентом, что она расхохоталась, но, заметив взгляд официанта, тотчас же стала серьезной. Подумал, что Ане стыдно быть в роли иностранки с особыми правами, а сам он уже привык к этим правам. Только теперь понял, что эти блюда с рыбой, колбасой, икрой являются
— Надо бы завернуть все это и забрать с собой…
Он хотел сказать, что все, что он имеет… Но вдруг его собственная позиция показалась ему такой же непрочной и временной, чуть ли не театральной, как здешнее изобилие. Официант налил водку, Стефан поднял рюмку, хотел что-то сказать, но в это время на эстраде появился оркестр, и спустя минуту он узнал мелодию «Последнего воскресенья» [34]. Певица пела по-русски. Это «Последнее воскресенье» в куйбышевском ресторане показалось им до боли родным, смешно и восхитительно сентиментальным. Они танцевали. Он почувствовал прилив нежности, когда увидел неуклюжие, явно не по размеру, сапоги Ани, и крепче прижал ее к себе.
Радван извлек вдруг из памяти сцену, подобно забытой, но исключительно ценной реликвии, лежащей в давно не открываемом ящике стола. Оп тогда быстро бежал вверх по лестнице львовского дома, как вдруг на него налетела девушка, худая, как жердочка, с большими косами; попав в его объятия, она подняла зардевшееся лицо и сказала: «Извините». Аня это тоже помнила. И то, что он был в курсантском мундире, а фуражку держал в руке. Сразу же выяснилось, что у них много общих воспоминаний. Школа, в которую ходила Аня… конечно, бывал там у ворот, а однажды на Кроводерской… А демонстрация в тридцать шестом? Конечно, помнил… Не сыграют здесь львовских песен, а то могли бы спеть…
Они почти забыли, либо им казалось, что забывают, что они смотрели на мир из разных окон: он — с балкона на третьем этаже, она — с низкого первого этажа, почти из подвала, во флигеле. Но разве в Куйбышеве имеет значение то, что разделяло их на родине?
Официант принес мороженое; свет был притемнен, играли вальс, англичанин чопорно танцевал со своей партнершей…
— Знаешь, — улыбнулась Аня, — минуту я чувствовала себя действительно хорошо…
На улице было пустынно и морозно. Они вошли в сквер. Радван взял Аню под руку и подумал, что ему не хочется расставаться с ней, что он не может теперь остаться один.
— Проводи меня домой, — попросила она.
— Не хочу! — взорвался он вдруг. — Пойдем ко мне, сварю кофе, выпьем по рюмочке коньяка… — И почувствовал, что сказал не то, что нужны были другие слова.
Аня остолбенела.
— Коньяк приготовил по такому случаю?..
Он молча проклинал свою бестактность и робость.
— Пан поручник угостил девушку ужином, и теперь она должна послушно лечь с ним в постель.
— Ты же знаешь, что я так не думаю…
— Не знаю, что ты думаешь, — она ускорила шаг, — но теперь знаю, как ты себе все это представляешь… Ужин был действительно прекрасный, пан поручник, но боюсь, что расходы ваши не возместятся.
— Умоляю тебя, не порть всего! — Радван хотел снова обнять ее, но девушка оттолкнула его и побежала по аллее сквера.
«Надо догнать ее, — подумал он, — объяснить. Но что именно?» Возвращался домой не спеша; ночной Куйбышев, пустынный и морозный, казался ему теперь более чужим, чем когда-либо. Почему так получилось? Может, не надо было приглашать Аню в «Гранд-отель», может, этот внешний лоск, это выделяемое по пропускам изобилие отдалили их друг от друга, вместо того чтобы сблизить? Как будто бы он хотел подчеркнуть, наглядно показать, что они разные, из разных миров…
В своей комнате, которая была сегодня убрана и опрятна, как койка в казарме перед обходом, он бросил шинель на стул и, не зажигая света, протянул руку к стоявшей на столе бутылке коньяка. Зачем он поставил две рюмки? Дурак, самоуверенный дурак! Сам себя обманывал, ведь знал же, что она не придет. Нет, верил, что придет.
Выпил залпом, снова налил. Напиться, что ли, в одиночку, чтобы ночь поскорее прошла? Это страшная страна, а Аня, можно считать, почти отсюда, поэтому они и не понимают друг друга, поэтому между ними ничего не может быть. «Вы не знаете России, поручник», — сказал Высоконьский.
Услышал стук в дверь. Прошло несколько минут, прежде чем он открыл ее.
Все еще не верил, не мог поверить. На пороге стояла Аня.
Ни в эту ночь, ни позже Аня так и не рассказала ему, что произошло между ней и Зигмунтом, когда она вернулась домой. Думала, что брат уже спит, но он ждал ее; куча окурков валялась на полу.
— Со свидания со своим офицериком? — спросил он.
— Да.
Ей очень хотелось прижаться к Зигмунту и заплакать. В глазах у нее стояли слезы, она стыдилась их до боли, как будто бы с ней творилось что-то такое, чего она не хотела и с чем не могла справиться.
— Не хватало еще, чтобы ты стала офицерской подстилкой, — вдруг услышала она.
— С кем хочу, с тем и сплю, — отрезала Она, — и кого хочу, того и люблю.
— Любишь! — Павлик рассмеялся. — Сказать тебе, кто ты есть? Что подумают о тебе товарищи?
— Тебя это беспокоит?
— Ты меня беспокоишь, — сказал он уже мягче, но она не уловила перемены в его тоне. — Я же намного старше тебя.
— Как отец! — взорвалась она. — Вспомнил теперь об этом… Послушай, ты не имеешь морального права, даже частички морального права и правоты. Что ты сделал с Зосей и собственным сыном, где Збышек?
— Но ведь… — начал он.
Но она уже не хотела слушать и вышла из комнаты, тихо закрыв за собой дверь, чтобы не разбудить Екатерину Павловну…
* * *
До Новосибирска он не доехал. Его задержали на небольшой станции в нескольких десятках километров от Новосибирска, когда он вылез из вагона теплушки, чтобы раздобыть немного горячей воды, а если повезет, то что-нибудь и из еды. Это была обычная станция. Как вдоль всей железнодорожной магистрали из Красноярска во время этой самой тяжелой военной зимы, на перроне было полно раненых солдат, беженцев, преимущественно женщин, стариков и детей, тщательно закутанных в платки. Они ждали поезда, искали свободные места в вагонах, стояли в длинных очередях в станционный буфет, наполняли водой чайники. Он растворился в этой толпе, одетый как все и выглядевший одинаково с ними и все же выделяющийся своею молодостью. В ноябре ему исполнилось семнадцать лет. Он шел вдоль железнодорожных путей, настороженный, напряженный, а заметив патруль, старался скрыться в толпе. Его поездка продолжалась уже несколько дней, и легальность ее была по меньшей мере сомнительной. Сказали, что в армию не возьмут, молод еще, а амнистия не давала пока права свободного передвижения по стране. Чего ему было ждать? Многие мужчины убегали с лесопилки, а он был один, совершенно один, не знал, что стало с матерью. Все время помнил ту ночь, когда ее, больную, вынесли из вагона на какой-то станции; он хотел остаться с ней, рвался наружу, умолял, опускался на колени перед человеком в шинели, но его так и не пустили. Потом не хотел работать; ему не давали есть, и не ел. И тут жена лесника Янецкого, вывезенная вместе с ними, взяла его к себе, в маленькую каморку, которую занимала с мужем, и сказала: «Будешь нам вместо сына…» Постепенно все утряслось, но он все время думал о матери и ждать дольше не мог. Не спрашивая ни у кого разрешения, не сказав даже Янецкой, он вышел утром из Лучинки и, вначале на попутном грузовике, а потом пешком, добрался до Красноярска. Знал, что здесь находится представительство посольства, долго, голодный и уставший, искал улицу, название которой узнал от уполномоченного в Предивенске, наконец увидел небольшой домик и табличку с надписью на польском и русском языках «Представительство посольства Польской Республики». Вошел внутрь, миновал коридор и открыл дверь в комнату, в которой сидели две женщины. Остановился на пороге и только спустя минуту снял шапку. Здесь было тепло и уютно.