До последней крови
Шрифт:
«Как, — подумал Рашеньский, — можно рассматривать подобную возможность?»
— Нет, — сказала Ванда. — Такое допустить нельзя. Должны быть созданы отдельная воинская часть или соединение, воюющие плечом к плечу с Красной Армией. И те, которые в эту часть вступят, должны знать, что пойдут в бой за независимую и демократическую родину.
— Опять назовете меня сектантом, — пробурчал Павлик, — но те лозунги, под которыми может подписаться каждый, меня беспокоят. Почему не открыто? Почему не за социалистическую Польшу?
— Наша создающаяся организация, — сказала
— Если говорим о народном фронте, то мы верим в него. Это не игра, — добавил Тадеуш.
— Да, да, — усмехнулся Павлик, — но я не очень верю в видимость правды. Наши взгляды противоположны концепции Сикорского.
— Это не совсем так… — прервала Ванда.
— Ни в Польше, ни здесь, — продолжал Павлик, — мы не перетянем на нашу сторону народные массы, если не скажем открыто, чего добиваемся. О демократической, независимой Польше говорит также Сикорский. И мы его в этом не превзойдем. Мы стремимся к Польше другого типа.
— Надо отличать… — начал Тадеуш.
— Дальние и близкие цели? — перебил Павлик. — Будем позировать, а это самое плохое. Надо сказать, что власть возьмет рабочий класс, а не говорить о конституции двадцать первого года, о свободных выборах, заранее зная, что их не выиграем…
— Далеко смотришь, — включился Тадеуш, — по серьезно ошибаешься. Дело не только в характере строя в Польше, но и в ее месте в послевоенном мире, которое Сикорский не может одобрить. Не исключено, что он был бы в состоянии чего-то добиться, если бы не сопротивление сил, на которые в действительности опирается.
Рашеньский решил, что должен вмешаться. Только теперь его заметили.
— Вы правы, — обратился он к Тадеушу. — Главное сейчас — не конституция будущего политического строя Польши, а именно ее место в мире, сегодняшнее и будущее отношение к России и союзникам. Ваша концепция в общем виде правильная и, наверное, единственно возможная. Одновременно она трудна и болезненна. Не исключено, что поляки ее бы приняли, если бы представлял ее Сикорский. А признают ли вас? Являетесь ли вы достаточно самостоятельным партнером в разговорах с Россией?
— Вы вообще не понимаете, в чем суть! — вырвалось у Павлика.
— Возможно, — согласился Рашеньский. — И согласен с вами, что было бы проще, если бы вы ясно представили свою программу.
Неожиданно Ванда рассмеялась.
— Пан Анджей, именно такие, как вы, нужны нам как воздух.
— Но, но… — прервал Павлик.
— Как воздух, — повторила Ванда. — Вы поддерживаете то, что является главным в наших мыслях. Оставайтесь с нами.
— Нет, — сказал Рашеньский.
— Мы начинаем издавать журнал. Создаем польскую организацию: Союз польских патриотов. Люди, которые понимают, что будущая Польша должна жить в дружбе с Россией, в новых границах, — с нами.
— Нет, — повторил Рашеньский. — Могу защищать эту идею в Лондоне и верить, что Сикорский ее все же примет…
— Значит, поддерживаете нашу концепцию, — тихо сказала Ванда, —
Рашеньский молчал.
— Это надо понимать так, что вы против, — сказал Павлик. — Только мы, взяв власть, только с утверждением нашей власти, можем изменить положение Польши в Европе. Ничего неожиданного. У вас другие взгляды и иная биография, — добавил Павлик.
— Глупости болтаешь! — резко прервала его Ванда. — Говоришь: «взяв власть», «мы»… Мы — только эмиграция и лишь сплачиваем поляков в Советском Союзе… А с вами, пан Анджей, когда-нибудь наверняка встретимся. Наверняка.
Рашеньский не забыл этот разговор, но вспоминал о нем неохотно. В своих записях он отметил: «Мое отношение к ним честолюбивое и противоречивое. Соглашаюсь с ними и не могу их одобрить. Хотя бы были откровенны и говорили прямо! Но каждое выражение, даже Василевской, требует разъяснения и дополнения. Говорят: «независимость» — и знают, что это не совсем независимость. Говорят: «демократия» — и понимают, что трудно было бы нам выработать совместное определение этого понятия. А если я ошибаюсь? Возможно, они правы, а я придерживаюсь слишком традиционных категорий мышления, чтобы с этим согласиться?»
Первым человеком, которому Рашеньский подробно и без оговорок рассказал о своих тюремных переживаниях и разговоре с коммунистами, была Ева Кашельская. Вскоре после его приезда она пришла в редакцию «Ведомостей» и принесла текст, который положили в архив, хотя даже главный редактор признал, что написано талантливо и увлеченно.
— Рекомендую издать после войны. Вам нужно писать воспоминания, — посоветовал Рашеньский.
Написанное Евой касалось работы посольства, с описанием интриг и сплетен, и все это преследовало цель, которую Рашеньский понял только после установления ее отношения к Радвану. Героем ее репортажа или, скорее, беллетризованной повести был молодой порядочный человек, опутанный сетью интриг, несправедливо обвиненный.
— У тебя талант, — сказал он ей много дней спустя.
— Женщина, когда любит, готова выйти даже на боксерский ринг.
Его это огорчило. Подумал, что ни он, ни она уже не отважатся на любовь, будто исчерпали все выделенные им запасы и возможности. Сначала встречались в небольшом ресторанчике втроем: Кашельскую все время сопровождал полковник Кетлич. Любил Рашеньский эти встречи. С тех пор как не стало в Лондоне Вензляка, только с ними он и мог разговаривать откровенно. Больше был откровенен с Евой, чем с Кетличем, о чем прямо заявил старому полковнику:
— Тот, кто не был в России, не способен понять нашу душевную раздвоенность, наше двойственное отношение к этой стране. Дружба, гнев, отчуждение, понимание тесной привязанности, неразделимой исторической связи, против которой постоянно возникает протест, — вот те удивительные и противоречивые чувства, овладевавшие поляком «оттуда», когда думаешь о России.
Кетлич кивал, смотрел на пани Еву, но было не ясно, понимал ли. К большинству вопросов о войне он относился скептически, не был способен смотреть широко, строить смелые планы, как это делал Вензляк.