До свидания, Сима
Шрифт:
Часть I
Моя легендарная корь
Глава первая
Девичья тяжесть
В Большой комнате в ряд — четыре высоких узких окна, в которых как на ладони виден четкий зимний город, растянувшийся вдоль берега широкой, как поле, замерзшей реки. Идет мелкий снег. Пешеходы месят песочно-снежную кашицу. В гору к Белому озеру взбирается натужно кудахчущий троллейбус. Дорога загибается в овраг и оврагом круто спускается к переулку 1905 года. Яркий на солнце снег немного режет глаза. Сквозь двойное стекло доносится отвлеченный гул города, скрип снегоуборочной машины. Видны неподвижные клубы заводского пара, церковные шпили и купола, ржавые
Я стою, облокотившись на широкий подоконник с цветком и высохшей зеркально-изумрудной мухой, смотрю на каток и тихо завидую. Катанье кажется мне теперь беззаботным счастьем, а родной темный дом по эту сторону окна довлеет полумраком Большой комнаты, кажущейся печальным и роковым убежищем.
Грустил я о том, что за эти четыре недели корь почти уже справилась и превратила меня в маленького задумчивого домового. Я даже перестал удивляться тому, что в дремотные полуденные часы способен разговаривать с приглядевшимися в доме предметами: слушать хрипло вздыхающие часы с маятником, беседовать с выпуклым комодом, вызывать скрип и шорохи старого радиоприемника. Мне приходилось налаживать отношения со многими угрюмыми обывателями комнат. Когда я надолго оставался один, весь дом пристально наблюдал за мною, поскрипывал и иногда медленно-медленно разговаривал.
До кори я был уверен, что у нас нет ничего для меня незнакомого, а теперь каждый день дом показывал что-то ранее незамеченное. В полутемном коридоре, над гардеробом с таинственным сумрачным зеркалом, с картины, которой раньше я просто не замечал, стала смотреть на меня хитрыми щелками глаз тихо усмехающаяся старуха, объятая густым масляным мраком. Мне казалось, что она что-то знает про меня нехорошее и потому усмехается. Нахмурившись ей в ответ, я потянул за кольцо дверцу гардероба, и дверца, трескуче скрипя с едкими музыкальными перекатами, гостеприимно приотворилась. Внутри совсем как у Льюиса тесно висели давно вышедшие из употребления шубы и болтались три-четыре незанятые вешалки. Мысленно поздоровавшись и поклонившись шубам, я извинился и, забравшись внутрь, принялся зарываться в густо-пахучую темень, пока не уперся в сухую нелакированную заднюю стенку. Там я вдохновенно просидел минут двадцать, думая о своей восемнадцатилетней тетушке Серафиме, а проще говоря, Симе, и о пещере на необитаемом острове, потом вылез с легким головокружением, осмотрелся, и темный коридор показался мне свежим покачивающимся привольем.
В доме еще есть бабушка и моя младшая сестра, но ее, слава богу, прячут от моей заразы, и во время отсутствия родителей ей разрешено сидеть только на кухне или в дальней комнате вместе с бабушкой. Впрочем, и ей, как говорится, подвезло благодаря моим страданиям. До моего полного выздоровления ее санэпидем на километр к саду не подпустит.
Стянув одну из громоздких шуб, я взвалил ее на себя, протягивая руки в скользкие прохладные раструбы рукавов. Шуба повисла на мне как набросившийся сзади медведь, тут же любовно обратившийся в мохнатую мантию. Рукава обвисли до колен, а полы вздулись и развалились по полу. Гордо полюбовавшись на себя в таинственную зеркальную с черными пятнами дверь гардероба, я отправился на холодный чердак.
Там, в обитом железом сундуке, я недавно открыл великое множество интересных, хотя, как правило, и поломанных вещей: фарфоровые фигурки дам с обломанными пальцами, пыльные маски из папье-маше, старинное настольное зеркало в бронзовой витой оправе, пластмассовую губную гармошку, из которой выдувались сороконожки, и трухлявую поваренную книгу, напечатанную с вышедшими из употребления буквами. Только на третий день в углу на самом дне обнаружилась сухая серая шкурка от давно сдохшей крысы, и это несколько отравило первую радость открытия.
С каждым днем болезни дом становился все больше, он был уже почти как корабль, казалось, ему нет конца, и в нем было еще полно неизведанных закутков, где таились неведомые пыльные и неподвижные его обитатели. Абсолютно все комнаты имели свои имена, данные им когда-то при царе Горохе. Имена были простые, но точные: Овальная, Дальняя, Диванная, Темная и так далее. В них можно было здорово играть и прятаться. Но, увы, карантин продолжался, звать в гости никого не разрешалось, однако вместе с тем продолжались и открытия. Однажды я отыскал в доме даже целую комнату. Кажется, это была единственная комната без названия. А может быть, у нее и было когда-то название, но с тех пор минуло много лет и слово предали забвению.
Вход в эту потайную комнату в темном углу на втором этаже был задвинут этажеркой с лаками и красками. Пришлось всю ее разобрать, чтобы подступиться к таинственной двери. Пыльная комната оказалась почти до потолка набитой поломанными стульями, гардинами, связанными в пачки книгами, и стоял в ней мрачный, наполовину обугленный шкаф с оленьими рогами, дверцы которого, словно в предостережение о чем-то, были крест-накрест заклеены лейкопластырем. На выпуклых от сырости стенах плесневели черные разводы, штукатурка полопалась и местами осыпалась. Я сразу понял, что былое комнаты и все множество вещей в ней таят в себе старые и очевидно невеселые откровения.
Вечером я начал расспрашивать о комнате, но мне отвечали как-то вскользь, все что-то о предстоящем ремонте и о заказе грузовика для вывоза из нее хлама. Лишь на третий день бабушка шепотом рассказала, почему никто и никогда не заходит в странную комнату. Оказалось, что давным-давно там погибли во время пожара мои прапрабабушка с прапрадедушкой и еще кто-то, о ком мне не полагается знать. Вот этот-то третий, о ком лучше даже не знать, и пугал меня больше всего. «О-го-го, темное же было времечко», — думал я, обходя стороной темный закут с этажеркой и представляя себе вопящую на кровати бабушку и седовласого деда в ночной сорочке, размахивающего снятой со стены саблей перед вышедшим из шкафа огнедышащим демоном.
Но самой удивительной и близкой сердцу находкой был небольшой ящичек, темный, почти черный, разделенный внутри на секции деревянными перегородочками. Сначала бабушка (мой главный советник) назвала ящичек аптечкой, но потом передумала и стала называть его приправницей. В каждом отделении лежало что-нибудь маленькое и не менее интересное, чем в большом сундуке. Там были миниатюрные аптекарские весы, оловянный солдатик, оказавшийся ферзем из растерявшегося шахматного набора, перламутровый бисер, два нательных крестика, три разнокалиберных патрона и три блеклых бумажных пакетика, как позже оказалось, с доисторическими презервативами. Сунув их под нос подслеповатой бабушке, я увидел, как старческие водянисто-серые глаза ее округлились, лицо вытянулось, и она, приподнявшись на поручнях кресла, воскликнула: «Вот они где!»
Из туманного сбивчивого истолкования назначения этих блеклых конвертиков, и я усвоил, что в них таится некая пресловутая исполняющая все желания колдовская сила, как старушка выразилась, «из ласк и мужественности», которую мне тут же захотелось применить против уже упомянутой тетушки. Ну, Сима, держись! Стоит мне только разорвать пред тобою чародейский пакетик, как ты падешь в слезах, ласкаясь к моим тапочкам и умоляя одарить тебя ласками и, конечно же, мужественностью.
Впрочем, даже если ничего бы волшебного не случилось, полагал я, попробовать все же стоило. Стоило хотя бы потому, что ничего уже не могло повредить всей той пестрой гамме мер, которые я применил в борьбе за руку и все остальные части тела дамы моего сердца.