До свидания, Сима
Шрифт:
Когда-нибудь я обязательно напишу о ней целую лирическую книгу. Это будет самый сопливый роман в истории человечества. Над ним будут рыдать домохозяйки, упуская молоко на плите и забывая о детях, бултыхающихся в ванной комнате. Его будут проклинать, заучивая отрывками, студенты и школьники. Его будут вспоминать и цитировать в самые трагические моменты истории человечества. И его же будет жалобно перелистывать радиоактивный ветер на пепелище мировой цивилизации.
Спросите, почему я такой самонадеянный и жестокосердый? Не знаю, наверное, потому что все мальчики в моем возрасте не слишком-то скромные и жалостливые.
Но что такое жестокость мальчиков по сравнению с жестокостью девочек? Ведь мы всего лишь мечтатели. А мечтатели не терзают сердца и не превращают юность в трагедию; маленькие жестокие мечтатели лишь сотрясают свои кармические основы и тревожат наполненную добрым духом вселенную своими иллюзорными катаклизмами. Да-да, и ничего больше. А вот есть те — большеглазые, черноволосые, кудрявые или рыжие, — те, для которых мы с нашими молчаливыми страданиями значим не больше, чем вездесущие трудновыводимые домашние насекомые.
Вообще Серафима не всегда жила у нас. Она появилась вскоре после того, как мы вернулись из Америки, где прошла половина моего детства, приехала год назад, когда поступила в мединститут в нашем городе. С тех пор у нее была узкая комнатка (обитель моих грехов) в мезонине и велосипед «Аист» под лестницей, на котором она каждое летнее утро, дребезжа звоночком и повизгивая, слетает в город и который каждый летний вечер недовольно катит пешком в горку к нашему дому.
Первую часть минувшего лета ее не было, она ездила с какой-то группой геологов в алтайское путешествие. Появилась она у нас на даче в Тимирязеве совершенно внезапно — ворвалась вдруг в мою пульсирующую древесную тень под черемухой и засияла улыбками сквозь гирлянды теней и света. Так вот: она была в панаме и обычном цветастом ситцевом платье с широкой короткой юбкой и тесным лифом.
В ее красоте всегда было что-то хищное, а в поведении самодовольное и даже хамское. Хотя изредка она внезапно становилась доброй и задумчивой. После южного путешествия кожа у нее была загорелая. Губы большие, с глянцевыми складочками, и когда она разражалась своим низким смехом во время частых приступов хулиганского хохота, ее зубы, как и белки глаз, неестественно выделялись белизной на фоне бархатного слишком темного лица. Естественно, она казалась мне высокой даже без каблуков, когда носилась по траве в сандалиях или белых спортивных тапочках.
До этого лета я ошибочно полагал, что прекрасно знаю, что такое Серафима и с чем ее едят. Живя себе где-то в Ульяновске, на краю белого пятна моего географического невежества, белокурая старшеклассница-тетушка сочиняла веселые рассказы о животных и года два подряд высылала мне их по почте на тетрадных листочках в блеклую клеточку. Я отвечал ей позорными акварельными иллюстрациями, приводившими ее — насколько могу себе представить — не то чтобы в восторг, а скорее в какое-нибудь зловеще гогочущее умиление. В те счастливые дни я даже не мог подумать, что дурашливая тетя Сима может быть для меня по-настоящему привлекательной.
А началось все как раз тем далеким летом в прошлом августе,
Так вот, сидели мы с ней тогда в чуть отупляющем полуденном мареве, совсем одни, как в моих грезах, и мирно, если не ляпнуть «непринужденно», беседовали. И вот она тонула в переливающейся тополиной тени, а я, как мне хотелось, чтобы ей казалось, непринужденно пекся на ступеньках крыльца. Весь сморщившийся, оскалившийся от яркого света, я то и дело, как только она начинала говорить, чуть наклонял голову и, глядя на нее, щурился и приставлял козырьком ладонь к глазам. Когда говорил сам — отворачивался, показывал ей свой профиль и, вздыхая, скалился огороду.
К тому времени она уже пару недель жила с нами, но в столь интимной ситуации мы оказались впервые. Раньше, когда мы оставались одни, она, как правило, издевалась надо мной или, что называется, крысилась, не давая мне к ней подойти. Один раз предложила мне препарировать с ней лягушку. Я отказался и заявил, что это бессердечно. Она назвала меня трусом и высказала сожаление, что меня ей не разрешат препарировать. Но иногда она была удивительно доброй.
Солнце пульсировало на скамейке, траве и песке под шуршащими ветвями. От листвы на ее щеку, загорелое плечо и платье падали переливающиеся блики-зайчики. Они же суетились на темной заскорузлой скамье, о которую она опиралась тонкой слегка вывернутой рукой. С порывами ветра ветви над лавочкой раскачивались и шелестели как бубнами, и тогда зайчики на Симе разом сходили с ума, или, точнее, теряли головы.
Кроме ее голоса и лиственных шорохов ухо различало отвлеченные звуки, сливающиеся из тонких повизгивающих голосков невидимых детей, и еще чей-то голос округло звал: «Ми! Ха! Ми! Ха!», но Ми и Ха никак не отзывались. Как комета, резким мастерским зигзагом появилась и испарилась отвлекшая меня муха.
— Что-что? — не уловил я ее слов.
— Иди-ка ко мне, говорю.
Душа моя тут же провалилась куда-то в холодок у копчика. «Что бы это значило? Кажется, пропустил что-то важное».
— Садись сюда.
— Зачем? — говорю, будь я неладен.
— А чего ты так далеко? Ты что, боишься меня? — При этом она подозрительно прищурилась.
Я героически встал и разделил с ней ту самую пульсирующую тень под ветками. Сердце у меня взлетело откуда-то из штанов под самое горло и забилось там как пойманный воробей. Я весь таял, маялся и был как наэлектризованный от пристального ее взгляда, сиявшего теперь так близко от моей предательски розовой щеки.
— А девочка у тебя есть? — спрашивает кокетливо.