До свидания, Сима
Шрифт:
— Чтоб тебе лысо было! — доносится в ответ.
Вздохнув и покачав головой, я пошел в свою комнату. Достанет же меня иногда. Гашу свет, оставляю ночную лампу и ложусь разогревать холодную сыроватую кровать. Чувство какой-то нездоровой легкости, то ли после перепалки, то ли у меня жар начинается. Лежу, смотрю в потолок и думаю. Сначала думал о школе и о том, как там переживают мое отсутствие. Лучше ли им там без меня или хуже? Думают ли обо мне? Обрадуются ли, когда снова увидимся? Мне кажется, когда я вернусь, то буду испытывать какое-то робкое отчуждение. Такое, словно бы я лишился каких-то витающих в воздухе, но едва
Нет, я не из тех людей, которые считают, что они у каждого вызывают какие-то там яркие чувства, будь то любовь или ненависть. Я-то как раз понимаю, что людям, как собственно и мне самому, свойственно притуплять и упрощать образ ближнего. Так напрягаться меньше приходится. Но все это лишь до тех пор, пока не влюбишься. О! Тогда этот страшный механизм начинает работать в обратную сторону, и совсем не так, как тебе хотелось бы. Любая простофиля третьего класса (имею в виду «Б» класса) станет для тебя, как для Пушкина, «чистейшей прелести чистейший образец», и начнутся с этого все твои беды и корчи.
Вот посмотрите, например, на меня с моей Серафимой Ивановной (это чинное имя не для нее, давно пора придумать ей какое-нибудь злобное прозвище). Стоит мне только подумать, что она когда-то потеряла родителей, так мне даже вот сейчас, после всего того, что она мне наговорила, становится нестерпимо жалко ее. Моя бедная девочка. Сиротка моя ясноглазая. Каково было бы мне вот так вот в один миг остаться без родителей и перебираться в тмутаракань к каким-нибудь несимпатичным родственникам в качестве забитого Гарри Поттера, Word предлагает исправить на какого-то Плоттера и еще какого-то Понтера (очевидно, от слова «понты») и Портера (темного крепкого мальчика).
И вот лежу я так, жалею бедную Симочку и тут чувствую, как ком у меня к горлу подкатывает. Представляете? Ничего не могу с собой поделать. То она мне сиротой представляется, то чьей-то несчастной узницей. Даже почему-то представилось, что она от горя своего хочет на осине повеситься. И что это меня одолело? Лежу и вот уже тихо хныкаю. В общем, приехали. Похоже, корь дала осложнения на голову. Это что-то, братцы, новое. Уж чего-чего, а сопливой нежности в этом моем к ней отношении никогда раньше не было. А тут меня пробило вдруг, да еще где-то у меня глубоко в носу с какой-то сладостью начало похлюпывать. Ну и чудак же ты, и взбадриваю я себя, и вместе с тем понимаю, что мне уже навзрыд реветь хочется. Я ведь тоже, по сути дела, несчастен. Знаете, иногда так бывает себя жалко. Представляешь, как будто тебя ищут или даже хоронят, плачут, винят себя…
Пришлось вставать, идти разбираться, в чем дело. Выхожу в коридор, тихо-тихо на цыпочках крадусь в темноте, чтобы на вещи не наткнуться и не разбудить кого-нибудь. А то меня еще, не дай бог, родители застанут в таком состоянии. Вот балаган поднялся бы. Я, стараясь не хлюпать носом, пробрался с широко разинутым ртом мимо их спальни. Ступать приходится на старый паркет все осторожнее. Этот паркет местами
— А ты что здесь делаешь?
— Прости меня за все, Симочка, ну пожалуйста.
— Бог простит! А у нас что, Прощеное воскресенье?
— Дура, я же люблю тебя! И мне тебя так жалко!
Вы себе представляете?
— Ты сегодня головой не ударялся, мальчик мой?
Она стоит, глазами хлопает. Я носом шмыгаю и как-то по-мышиному всхлипываю.
— Ну ладно, заходи давай, — втаскивает меня, а сама за дверь выбирается.
— Только не родители! — бросаюсь за ней с гримасой отчаяния.
— Да сиди ты! Я в туалет пошла.
Сижу как осел, жду один в комнате. Возвращается медленно с двумя кружками чая, прикрывает ногою дверь и улыбается.
— Ну давай, рассказывай.
А чего, думаю, рассказывать-то, все и так ясно: помешался малый, умом немножечко тронулся от кори и страсти к родственнице.
— Ты что, затычку в ванной проглотил? Ладно, садись, чайку выпьем, может, повеселеешь немножечко.
Похлебывали молча чай. Я глаза прятал, а она между делом что-то там с ногтями выделывала, то ли пилила, то ли красила.
— А можно я с тобой сегодня спать лягу? — говорю я запросто, с легкостью сновидения. — Мне одному в комнате опять нехорошо сделается. А рано утром я к себе переберусь. Никто не узнает. Ну пожалуйста.
— Сдурел совсем!
— Почему?
— Потому что ты заразный.
Какое облегчение, думаю, просто гора с плеч, и говорю:
— Да я не заразный уже. У меня карантин три дня назад кончился. В школу меня не отправляют просто так, из осторожности, на всякий пожарный.
— Милый мой, ты меня, верно, путаешь с какой-нибудь легкой на передок штучкой из своего класса?
— Нет, мне просто страшно одному.
— Ты что, темноты боишься?
— А ты разве не знаешь, что детские страхи намного масштабнее взрослых?
— Ну, ладно, — пожимает плечами. — Только смотри у меня! — грозит. — Если кто-нибудь узнает, я ливерную колбасу из тебя сделаю.
«Делай хоть сейчас, любимая моя!» — думаю и запрыгиваю под ее одеяло к стеночке, сами понимаете, с какой собачьей радостью. Вот так везуха, просто какой-то сладкий сон! Она попросила меня отвернуться на секундочку, и я подчиняюсь ей, как каждому отныне ее повелению.
— А ты случайно трахнуть меня не собираешься? — спрашивает она на всякий случай.
— Эге-гм, нет уж, устарела, голубушка.
— Ну и слава тебе, господи, — вздыхает. — А теперь давай спать.
Не тут-то было! Какие только сверхъестественные маневры я не придумывал этой волшебной ночью, чтобы уложиться, чтобы устроиться с ней как-нибудь поинтереснее.
Наутро я чувствовал себя ловкачом и триумфатором. Все еще трепетало во мне словно тонкое эхо давно прозвеневшего колокольчика. Ах, моя покоренная тетушка! Моя отставная невинность!