До встречи на небесах! Небожители подвала
Шрифт:
Кстати, ко всем пьющим я также испытываю немалое уважение и не упускаю случая примкнуть к их племени, поскольку и сам давным-давно приобщился к крепким напиткам. Должен заметить – все самые интересные люди, которых я встречал в жизни, не были трезвенниками. И это понятно – талантливому, мыслящему, вкалывающему необходимо снимать напряжение, расслабляться после перегрузок.
Ну да ладно, вернусь в Пёстрый зал, расскажу о некоторых представителях детской литературы – это народец тот ещё! У них не найдёшь детской доверчивости или подросткового восторга – сплошной холодный расчёт. Тот, кто думает, что у них нежные,
Разрекламированный окололитературными кругами поэт Генрих Сапгир был одним из первых, кто объявил мне о своей гениальности. В один прекрасный день, после лёгкого застолья, он внезапно встряхнулся, нахохлился и, выпучив глаза от ошеломляющей фантазии, доверительно шепнул мне на ухо:
– Я дико гениален! Дико! В моих произведениях ничего нет случайного. Пока существует литература, моё имя не зачеркнуть! На Западе я в энциклопедиях на одной ступени с Ахматовой. Сейчас вхожу в тройку лучших поэтов мира. Я громадная личность, а эти, – он кивнул на сидящих в кафе, – эти просто так… просто хорошие парни.
Вот так дословно и сказал, без всякой сдержанности, без приуменьшений, смягчающих словечек, и, вцепившись в мою куртку, заставил слушать свои вирши. Целый час не отпускал, пока моя голова не распухла от впечатлений, а когда я всё-таки поднялся, бросил:
– В поэзии есть Пастернак и я.
В тот же прекрасный день его примеру последовали два ленинградских литератора, два мастера отточенной прозы, в которой слова связаны цепко, как сплав: Виктор Голявкин и Сергей Вольф. С могучим ироничным Голявкиным я познакомился ещё в Гурзуфе (тогда же он дал мне понять, что является не просто талантищем, а настоящей глыбой), теперь он обитал в Переделкино, но, как и тогда на юге, с какой-то яростной страстью объявил мне:
– Пишу по одному гениальному рассказу в день и выбрасываю в форточку (в Гурзуфе выбрасывал в море). Мне главное – сделать, а на признание наплевать. Искусство вообще условно. И вдохновение – чушь собачья. Это вроде – идёшь по улице, и тебя шарахнули кирпичом по башке, и ты несёшься, вздрюченный, к столу. Как говорил философ, «кто хочет добиться успеха, должен иметь или хорошие мозги, или хорошие ягодицы». У меня есть и то, и другое, – довольный победоносным остроумием, он хлопнул себя по лбу и заду, и на его лице появилось немыслимое счастье.
Сергей Вольф – высокий стройный бородач, изысканный эстет, вокруг которого прямо витала высокомерная гордость; мы с ним выпили по паре рюмок водки (для поднятия духа), и он сумрачно проговорил:
– Я на время отложил прозу и начал писать стихи. Гениальные.
У меня непроизвольно вырвалось ругательство: три гения за день – это уже было слишком, я испугался, что не выдержу такую нагрузку.
– А почему ты позволяешь себе при мне ругаться? – Вольф надул щёки, насупился. – У вас, в Москве, эти выкрутасы в порядке вещей, а у нас считаются дурным тоном. Поэтому здесь не испытываю ни малейшего желания с кем-либо общаться. Тебе, так и быть, прочитаю последние стихи. Сейчас поймёшь, что такое потрясающая поэзия.
Стихи действительно меня потрясли пиршеством эпитетов,
Как-то в Пёстром я встретил писателя Сергея Козлова, довольно суматошного литературного разбойника (он с особым размахом брался за всё: сказки, пьесы, стихи, песни).
– Талант, старик, это непрерывная продуктивность, – возвестил Козлов. – Вот я написал триста сказок. Так. Из них сотня средних. Как бы. Сотня хороших, пятьдесят отличных. Как бы. И пятьдесят гениальных. Мне не хватает издательств. Я мог бы в пятьдесят издательств отдать пятьдесят книг. Талант – это количество, непрерывная продуктивность.
– А как же Тютчев? – сделал я осторожный шаг.
– Аа-а! – махнул рукой Козлов. – О чём ты, старик, говоришь?! – и, помолчав, добавил: – Вот только Успенский мне всю погоду портит. Как бы. Сколько раз ему, тронутому, говорил: пиши свои стишата, не лезь в сказки.
– Неужели не можете поделить жанры? – вырвалось у меня.
– Старик, ты чего-то не понимаешь, – поморщился Козлов и посмотрел на меня как на законченного кретина. – Пойми, двум талантам трудно работать на одной площадке. Один другого съедает. Как у хищников.
Эти страшные загадочные фразы не под силу моей голове – не могу их понять до сих пор.
Вскоре я встретил ещё большего суетника, прямо-таки моторного Эдуарда Успенского, которого окружала какая-то наэлектризованная атмосфера (под сотню вольт) – попадая в неё, окружающие невольно испытывали беспокойство (особо чувствительные даже начинали дёргаться). Успенскому была свойственна редкостная деловая хватка.
– Голова идёт кругом от гениальных проектов, – заверещал он, едва ответив на моё приветствие. – Я фабрика, которая работает бесперебойно. Прихожу на телевидение, говорю: «Давайте миллион, сделаю передачу» – дают. Куда они денутся, кто, кроме меня, сделает? Так что дела идут, но полоумный Козлов всё время дорогу перебегает – пишет сказки, гад. Хорошо, что ты пишешь рассказы, ты мне не конкурент.
О своей гениальности и беспредельных возможностях напористо распинались уродливый коротышка Юрий Коринец и сутулый фитиль с чёлкой-«педерасткой» Игорь Холин, но если первый делал действительно качественные вещи, то второй – сплошное ёрничанье, какие-то пунктирные строчки, мозаику, занимался словесной эквилибристикой, от которой приходили в восторг только истеричные слезливые литературные дамочки.
Старый брюзга Василий Голышкин тоже как-то брякнул:
– Пишу гениальный роман – Толстой вздрогнет! Когда выйдет, подарю. Начнёте читать – не сможете оторваться.
Что досадно, мои близкие друзья Игорь Мазнин и Юрий Кушак тоже были неслабого мнения о себе. Мазнин не раз хвастливо сообщал:
– У меня есть парочка пушкинских строчек. Я гений! Это эталон прозы.
Как-то, напившись, он и вовсе выдал, будто делает милость, что терпит нас, и заключил:
– Все вы г…о, а я гений!
А Кушак, после того как его жена Елена сказала, что он гений, подтвердил её слова и бухнул, что и в остальном лучше нас всех:
– …Лучше, Лёнька, лучше! – сказал мне без всякой рисовки, с какой-то обидой, что это мало кто видит.