Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:
В самом конце 1856 года в жизни Добролюбова произошло событие, оказавшее огромное влияние на всю его последующую короткую жизнь. Судя по дневнику 1857 года (дневник за предыдущий год не сохранился), в ноябре — декабре 1856-го студент четвертого курса стал минимум раз в месяц посещать некую «Машеньку» — проститутку, предлагавшую свои услуги на частной квартире. Уже к середине 1857 года Добролюбов регистрировал в дневнике сильное, перерастающее в любовь чувство к ней. Именуя ее в дневниках Машенькой, в переписке с Чернышевским Добролюбов называет ее Терезой Карловной Грюнвальд, и по ее чудом сохранившимся письмам к «Колиньке» мы знаем, как писались ее имя и фамилия на родном ей немецком языке: Therese Griinwaldt.
Почему же она Машенька, если из документов мы знаем, что ее имя Тереза Грюнвальд? Еще А. П. Скафтымов, комментируя в 1936 году роман Чернышевского «Пролог», в котором прототипом Левицкого с его многочисленными возлюбленными был Добролюбов,
Их встречи были нечастыми, но регулярными уже в январе 1857 года, за полгода до окончания Добролюбовым педагогического института. Так, ночь на 6 января Добролюбов провел у Машеньки и 7-го числа оставил в дневнике первую пространную и весьма рефлексивную запись, которая заслуживает быть приведенной почти полностью:
«Но нельзя не согласиться, что плохое ремесло публичной женщины у нас в России. Они все необразованны, с ними говорить о чем-нибудь порядочном трудно, почти невозможно, и вот заходят к ним франты на полчаса… кончат свое дело и уйдут… Обращение при этом гораздо хуже, конечно, чем с собакой, которую заставляют служить, и подходит разве к обращению с извозчиками, крепостными лакеями и т. п. И всего ужаснее в этом то, что женский инстинкт понимает свое положение, и чувство грусти, даже негодования, нередко пробуждается в них. Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось. Искренние отношения установлялись с первой минуты, и бедная, презренная обществом девушка говорила мне иногда такие вещи, которых напрасно стал бы добиваться я от женщин образованных. Большею частью встречаешь в них горькое сознание, что иначе нельзя, что так их судьба хочет и переменить ее невозможно. Иногда же встречается что-то вроде раскаяния, заканчивающегося каким-то мучительным вопросом: что же делать? Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются»{161}.
В этом размышлении Добролюбова просвечивает не только личный опыт общения с «падшими созданиями», но и литературно-культурный миф о спасении образованным человеком проститутки, пришедший в Россию в 1840-е годы из французской культуры и отразившийся в таких знаменитых и скандализировавших публику текстах, как «Когда из мрака заблужденья…» Н. А. Некрасова и «Записки из подполья» Достоевского. «Тогда писатели выказывали большое сочувствие к женскому вопросу тем, что старались опоэтизировать падших женщин, «Магдалин XIX века», как они выражались», — вспоминала Авдотья Панаева, которая состояла в открытой связи с Некрасовым, будучи супругой Ивана Панаева.
Добролюбов также отдал дань этому мифу, сначала теоретически — в дневнике и стихотворениях, потом — пытаясь претворить его в реальность. Но для начала нужно было полностью оправдать проституцию и вывести ее из запретного поля:
«Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже… ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей… Разница только в членах, которые продаются… Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством — разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица — и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, — разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют… Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым… Можно жалеть их, но обвинять их — никогда!»{162}
Впечатление о добродетельности и благородстве Добролюбова в этом отрывке создается за счет искусной риторики{163}; и напрасно думать, что он всегда испытывал к «падшим созданиям» описанные здесь эмоции. Частые контакты критика с «девушками из разряда Машенек», отразившиеся в дневниках и письмах, показывают, как мы увидим далее, что Добролюбов мог быть грубым, эгоистичным, вероломным и лишь для самого себя выстраивал сложную систему этических оправданий. Ему было необходимо идеологически и психологически снять конфликт между низменностью плотских желаний, находящих удовлетворение в объятиях проститутки, и тщеславным ощущением своего высокого призвания, чистоты помыслов. Добролюбов проходил типичный путь бедного провинциала в столице, которому практически негде познакомиться с благородной девушкой, потому что он учится в закрытом учебном заведении. Дневники критика пестрят упоминаниями о знакомых студентах, регулярно посещающих женщин легкого поведения и, вероятно, подсказавших ему, куда следует поехать.
Тем не менее в процитированном отрывке впервые проявляется приверженность Добролюбова новой этике любви. Показательно, что она была глубоко выстраданной и новой для него самого, потому что за два года до этого он придерживался совсем иных, традиционно-консервативных взглядов на падших женщин. Об этом он писал двоюродному брату Михаилу Благообразову, отговаривая его жениться на женщине с сомнительной репутацией:
«Неужели готовится тебе прочное семейное счастие с той, которая недавно еще нанималась расточать свои ласки каждому приходящему? <…> Можешь ли ты ожидать, что тебе верна будет та, которая уже решилась продать свою невинность чужим и, между прочим, тебе самому? <…> Я не скажу тебе, что бесчестно жениться на солдатке… не буду утверждать, что всякая б… есть чудовище человеческого рода. Но я тебе говорю, что она не может верно хранить супружеских обязанностей. <…> С сокрушением сердца я тогда отрекусь от тебя, как отречется и всё общество»{164}.
Стараясь внешне соблюсти принцип гуманности и милосердного отношения ко всем без исключения «падшим», Добролюбов тем не менее крайне агрессивно отстаивал в этом письме традиционные социальные и гендерные роли, которые предписывают женщине не иметь связей до брака. Тем же представлением пронизана дневниковая запись следующего дня:
«Жизнь меня тянет к себе, тянет неотразимо. Беда, если я встречу теперь хорошенькую девушку, с которой близко сойдусь (разумеется, не из разряда Машенек), — влюблюсь непременно и сойду с ума на некоторое время. Итак, вот она начинается, жизнь-то… Вот время для разгула и власти страстей… А я, дурачок, думал в своей педагогической и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты…»{165}
Вспоминая в финале пушкинские строки, Добролюбов противопоставлял свой книжный опыт осязаемому богатству реальных любовных ощущений, которые принесла в его жизнь Тереза. Но эти чувства в его сознании всё равно оказываются лишь суррогатом, временной заменой «настоящей» любви к женщине благородной, с хорошей репутацией, с которой только и возможен полноценный брак. Хорошо видно, как противоречиво мировоззрение Добролюбова в «женском вопросе» и как медленно происходят в нем изменения в сторону доктрины эмансипации — освобождения от предрассудков, чего он так страстно желал.
Словно бы реализацией мечты Добролюбова полюбить чистую девушку выглядит его впечатление от новой ученицы — пятнадцатилетней Натальи Татариновой, которой он как раз в это время начал давать уроки словесности, грезя о «чистых» любовных отношениях с ней, как бы компенсируя свой «плотский» роман с Терезой{166}. Для Добролюбова, судя по дневникам, была характерна постоянная тяга к особому, аристократическому типу женской красоты, но из-за недоступности идеала критик был вынужден удовлетворять свои желания с такими женщинами, как Тереза. Как заметила литературовед Ирина Паперно, «страсти новых людей делились между миром падших женщин, которых они пытались спасать и перевоспитывать, и обществом светских женщин — блестящих, соблазнительных и недоступных»{167}. Это мучившее Добролюбова раздвоение привело к тому, что в какой-то момент он стал идентифицировать себя с Чулкатуриным — героем тургеневского «Дневника лишнего человека» (1850):