Доброволец
Шрифт:
– Кажется, я понимаю вас.
Князь спрятал вещицу в карман и направился к нашему бронепоезду. Сапоги его сбивали серебряные бороды с растений, нагло заселившими lebensraum [7] между шпалами.
Карголомский глухо заговорил, не сбавляя шага.
– Михаил Андреевич… мне тридцать семь лет, и я один как перст. Мои родители давным-давно в могиле, моя принцесса Грёза не со мной и никогда не будет со мной, надобность в моем ремесле – ремесле военного человека – здесь в самом скором времени отпадет. Я в этом уверен. Я не стану задумываться о будущем, покуда эта пьеса не доиграна. Да я и не
7
Lebensraum – жизненное пространство (нем.).
– Нет, меня там не будет.
– Что ж, это здравое отношение к жизни. Тогда лучше б вам расстаться с белым делом прямо сейчас. Неужто вам непременно хочется видеть финальную сцену?
Я ответил ему несколько неуверенно:
– Исход мне противен. Однако мой долг призывает меня оставаться в Русской армии и до самого…
Он порывисто схватил меня за руку и посмотрел в лицо с неприятной суровостью:
– Оставьте! Откуда вам знать, в чем ваш долг! Не приходило в голову, что ваш долг – завести детей и воспитать их как должно?
Мы шли по рельсам к теплушке и молчали, думая каждый о своем. Юный морозец, озорничая, втыкал спицы мне под шинелишку.
Холодно.
29 октября 1920 года, Таганаш
Красные в Крыму. Все кончено. Если кто-то из наших и добился частного успеха, то теперь от этого успеха не осталось даже самого незначительного шлейфа. Все, что я помнил о последних боях Русской армии Врангеля, происходило день в день, час в час.
Время смыкалось вокруг меня, будто стены тюремного карцера.
Мы играли последний спектакль, и в нем досталась мне роль почти что статиста. Меня поставили вторым номером при станковом пулемете на боевой площадке. Мой «подопечный», это стальное чудовище, на протяжении нескольких суток пожирал патроны с фантастической скоростью…
Раньше я думал, что пулеметные ленты состоят из сцепленных друг с другом железяк, а оказалось, они матерчатые. В те дни, когда наши еще пытались оборонять Крым, я почти оглох: во время сражения на боевой площадке царит сущий ад. Одновременно молотят два-три пулемета, долбят обе трехдюймовки, офицеры в полный голос орут команды, звенят стреляные гильзы, цвиркают по броне пули красных, в воздухе стоит пороховая гарь. Несколько раз по нам попадали из орудий, и однажды я просто бухнулся на пол, зажимая уши. Близкий разрыв едва не сокрушил мои барабанные перепонки.
Когда мы вели бой, у меня не проходило ощущение страшной уязвимости. С одной стороны, вокруг была надежная броня. С другой стороны, я ощущал весь броневагон продолжением собственного тела. Я представлял себя огромной мишенью, неторопливо переползающей с места на место под шквальным огнем противника и вскрикивающей от боли при каждом попадании.
Каково же было ребятам, воевавшим на открытой площадке с 75-миллиметровым орудием, которую подцепили к поезду всего неделю назад? Их-то никакая броня не защищала!
В тот день, 29-го, с утра нам везло. Мы вышли на Сивашскую дамбу и вяло перестреливались с неприятельскими батареями. Дистанция была великовата для серьезного дела. В сущности, мы просто обменивались артиллерийскими «как дела?» и «в добром ли вы здравии?» Перед поездом по рельсам катились две контрольных площадки – наша защита от мин. Вдруг под второй из них рванул фугас. Я не видел взрыва со своего места, и не знал, что из полотна вырвало полуметровый кусок рельса: обо всем этом мне рассказали потом. Просто я почувствовал, как содрогнулся состав… На счастье, по инерции мы проскочили эту дыру. А иначе… иначе могли бы оказаться под откосом. Наверное, хранил нас Бог в тот сумеречный день.
Потом появилась пехота красных. До вечера «Офицер» катался между дамбой и станцией Таганаш, укладывая атакующие цепи врага в ледяную слякоть.
Ночь установилась холодной, безлунной – прореха на преисподней, да и только. Там и сям перекатывалась беспорядочная стрельба; где наши, где стрелки Фрунзе мы уже не могли различить. Из ложбины кто-то невидимый истошно орал, мол, обошли! обошли! они повсюду! Лабович остановил поезд, отправив на разведку Иванова, Карголомского и седого артиллерийского капитана по фамилии Соколов. Посреди гудроновой темени медленно раскачивался, удаляясь от поезда, желтый фонарный круг. Остановился. Кажется, там была покосившаяся железнодорожная будка… Вдалеке тахали винтовки. Минута, другая, и фонарное око вновь двинулось над рельсами в нашу сторону. Я услышал обрывки доклада:
– …один боец… из матросского полка «товарищей»… с версту или чуть более…
Наш дредноут тронулся с места и самым тихим ходом покатился к линии окопов. Навстречу шли, понурившись, белые стрелки. Лабович ругался с пехотным командиром, призывая его вернуть солдат в траншеи. Тот, кажется, пытался что-то сделать, уговаривал стрелков, орал, палил в воздух и даже, наверное, кого-то остановил… Но большая часть защитников Крыма брела мимо нас, не останавливаясь и не ускоряя шага, медленно, будто усталые клячи, утратившие последние силы. Неожиданно кто-то запел, коверкая слова, пьяным голосом:
В Ис-стамбуле, в Ка-анстантинополе…
Да в Ис-стамбуле, в Ка-анстантинополе…
Да это же Яшка Трефолев! Самый непримиримый и самый храбрый из нас! Я хотел было крикнуть ему, но сдержался. Какого беса? Я не могу выскочить из поезда, он не может присоединиться к команде…
Так значит, и Яшка смирился, что чуда не будет и придется последнему осколку императорской России отведать Галлиполийского хлебушка на туретчине. «В Ис-стамбуле…» Не попустил нам Господь повернуть Великую войну вспять. Теперь в этом нет ни малейших сомнений.
Ох, отчего мне так тяжко? Ведь я давно знал и видел к чему идет дело. Просто, наверное, у всякого знания есть два времени: возвышенное и нутряное. Вот узнал ты что-нибудь, понял, вычислил и держишь в голове, но почему-то не спешишь поступать так, как велит здравый смысл. И надо, чтобы сама жизнь со скрежетом, с кровопусканием вбила тебе это знание в потроха. Только тогда ты завертишься.
Прав Карголомский, надо уходить отсюда. Наши смерти раньше чего-то стоили, но теперь они сделались бессмысленными. Может быть, с самого начала мы затеяли то, чего не стоило затевать… Не знаю. В родном времени я был своим, и там была женщина, которая меня любила, а вера… вера что здесь, что через сто лет – одна. Да, там я ничего не мог изменить, там у меня не было судьбы, но, возможно, я слишком многого боялся и слишком часто сидел сложа руки, упиваясь собственным бессилием. Нужно только закончить этот бой, да выйти из него живым. А там посмотрим… мы не сумели исправить мир здесь и сейчас, но разве это повод сдаться и не довершить дело век спустя на той же земле? Ведь в этом мире того, что хотелось бы нам, нет!