Доброволец
Шрифт:
Максим издал короткий рык, выпуская последнюю дюжину патронов. Все. Моя работа закончена. А впрочем… я вставил обойму в винтовку.
Кажется, красные залегли на расстоянии в три или четыре сотни шагов. Изредка они палили в бронепоезд, но больше для острастки. Как видно, решили дождаться артиллерийской поддержки.
– Дмитрий Дмитриевич, перейдите на картечь и задерживайте «товарищей» столько, сколько сможете, – командует Лабович. – Господа! Мы снимаем стяг «Офицера», панорамы, прицелы, затворы с орудий. Пулеметы – сколько сможем унести. Забираем раненых.
Р-раг! – откликнулось головное орудие.
Нам следовало торопиться.
Я опускаюсь на колени у тела Соколова. Капитан еще жив, но осталось
Капитан едва слышно шепчет:
Я конквистадор в панцире железном,Я весело преследую звезду,Я прохожу по пропастям и безднам…Если попытаться вынести Соколова, скорее всего, он просто умрет немного раньше. Или все-таки попытаться? Я поднимаюсь с колен, ищу глазами, кто бы мог мне помочь.
И в ту же секунду звучит выстрел. Один патрон оставался в барабане соколовского револьвера… На миг все останавливаются, глядят в нашу сторону, потом деловитая суета возобновляется; к подобной смерти здесь привыкли. Господи, ну почему все так нелепо! Не вини его, Господи!
Иванов молча сует мне в руки орудийный прицел. Все, кто остался в живых, покидают бронепоезд. Снаружи стоит страшный мороз. Кто-то из солдат-артиллеристов зябко поеживается: у него нет шинели.
– Живее, господа! Живее!
– Надо бы еще вынести…
– Отставить разговоры!
Со стороны красных сыплется горох винтовочных выстрелов. Мы уходим в непроглядную темень, я плетусь последним, в хвосте. Оглядываюсь на покалеченный бронепоезд, все-таки он был мне домом без малого две недели. Из пробитого тендера выходит пар, орудия молчат, броня прострочена темными стежками амбразур. Прощай.
Наш дредноут умер. Его утопила война.
Должен ли я еще что-нибудь? Отдал ли я все или осталась какая-то малость?
А!
Прямо передо мной спина артиллериста, истерзанного морозом.
– Эй!
Он оборачивается. Я протягиваю шинель.
– Возьми!
Он вертит головой: нет мол.
– Возьми, согрейся. Потом отдашь…
Артиллерист моментально выхватывает шинель из моих рук и облачается с феноменальной быстротой. Улыбается: только зубы видно.
– Так-то лучше, – говорю я.
Вот теперь действительно все. И сил моих больше нет.
Показалось мне, будто за спиною стоит тот самый печальный ангел с ожогом на лице и вновь ободряюще улыбается. Давненько его не было… Со времен победной ночи в Туле. Я не стал оборачиваться. Нам хватает того, что мы есть на белом свете, о чем нам говорить? Если он хранил меня от гибели, теперь пусть хорошенько отдохнет, много же работы я ему задал…
Иду все медленнее и медленнее, спины моих товарищей все дальше и дальше от меня. Появляется соблазн догнать их, тогда я сажусь прямо на заснеженную землю и закрываю глаза. Бои, лица друзей, погибших и выживших в Великой войне, пыльные дороги и страшная зима девятьсот девятнадцатого – все собрано под моими веками, я ничего не забуду, я никогда ничего не забуду, ни взгляда, ни слова, ни поворота головы, ни единого выстрела, ничего, я ухожу отсюда, Господи, дай мне силы забыть все, все до конца, остаться в живых и не вспоминать эту войну, иначе однажды она придет ко мне ночью и заберет обратно, в свое лоно, выжженное таврическим солнцем, белым, морозным, жгучим, ах как надо мне все забыть, Господи, прости.
…лицо Никифорова, и звучат его слова: «Думал ты о таком?»
Нет, не забуду.
15
Сижу на лавочке в сквере близ памятника героям Плевны и жду мою Женю. Она задерживается, но обязательно придет: не такой она человек, чтобы не прийти, если обещала.
Мне предстоит объяснить ей, как получилось, что за несколько суток я превратился из сливочного торта в ссохшуюся щепку, откуда взялся почерневший, отмороженный палец на левой ноге, шрамы на груди и на лице, почему я хожу с тростью, кто придал моей розовой физиономии цвет серозёма пополам с мочой. Впрочем, все это – полдела. Потому что показывать ногу выше ступни мне просто пока не стоит. В штанине она смотрится отлично, как новенькая. Но если ее лишить защитного чехла… нет… нет… Женя очень хороший человек, славный, любящий, не надо ей видеть такое. Потом.
Всего-то в трое суток – 13-е, 14-е и 15-е июля – уместились Сумы, Орел, Новороссийск, Северная Таврия, Каховка, Таганаш. Год с лишком. Из наших, считая меня, вернулось одиннадцать человек. Ровно столько же ушло из жизни, причем погибли они так, что об этом твердо известно: кто-нибудь видел мертвое тело или знает, где находится могила. Участь трех человек остается загадкой. Судьба еще двоих засекречена. Фамилия «Трефолев» вынырнула в списках белой эмиграции, там, где еще 12 июля 2005 года ее не было, да и быть не могло. Он скитался, женился, развелся, опять женился, опять развелся и умер в глухом одиночестве 21 августа 1931 года. На одном из белградских кладбищ стоит крест с его именем.
Придя домой и обнаружив в холодильнике початый круг свиной колбасы, помидоры, яйца, груши и убийственное количество картошки – там было не меньше трех килограммов! – я впал в ступор и долгое время разглядывал это великолепие, с трудом заставляя себя поверить в его реальность. Я съел чуть-чуть, и больше мне не понадобилось. Зато отоспался по-царски.
…Великая война отобрала у меня полжизни. Что теперь? Пригревает солнышко, воробьи купаются в пыли у самых ног, барышни ходят в таких нарядах, что глазам больно, над головой шумят листья. Посреди июльской роскоши я чувствую себя полураздавленным жуком! На фронте, всего сутки назад, я был солдатом, и у меня хватало сил драться, худо-бедно справляться с голодом, морозом и страхом, а тут все силы разом улетучились… Старик. В двадцать восемь лет – старик.
Может быть, рассказать Жене правду?
Впрочем, отчего же быть мне стариком? Устал – да, очень устал. Покусал меня фронт – да, цапнул пару раз. Но ничего, завод еще не кончился. Надо только передохнуть и набраться сил. Еще осталось кое-что и для будущей жены, и для страны моей, в которой многое стоит изменить к лучшему. Каждая культура, рождаясь, содержит в себе мёд и яд. Она способна прожить тысячу лет, если кто-нибудь не всадит в ее тело топор задолго до назначенного срока. Есть люди, от рождения предназначенные развивать, вытаскивать наружу и предъявлять белому свету все медовое, что в ней есть. «Медовары». В век зрелости мёд этой культуры становится известен всему свету и своей сладостью, и своей особенной терпкостью. Каждая культура порождает один-единственный сорт меда, повторить его не в силах никто…Но помимо работы медоваров существует и другое предназначение: сдерживать яд, выжигать его, быть охранителем. Сторожем. Иначе век зрелости просто не наступит: яд все отравит, яд убьет культуру… Когда она входит в возраст творчества, важнее те, кто варит мёд, а когда юна или стара, важнее те, чья работа – истреблять яд. Под занавес военных мытарств я понял: мне на роду выпало быть сторожем. Там, в бурьянных полях войны, я служил охраной при изувеченной старухе, а здесь приставлен к младенцу. Когда-нибудь такие как я уйдут в тень, их роль исчерпается, им на смену придут медовары. А пока младенец должен выжить выжил.