Доброй смерти всем вам…
Шрифт:
Чем мы почувствовали нестерпимый запах рвоты, жидкого кала, пота и чеснока. Совсем юный мальчик в рубахе, кюлотах и с босыми ногами скорчился в свете сальной свечи на убогой постели, длинные волосы прекрасного рыжего цвета мотались по подушке, кое-где уже сбившись в колтун.
— Мышьяк, — сказал я. — Клянусь святым Полом, он же вульгарно отравился! С какой стати?
Мальчик пытался что-то объяснить. Чёрт нас всех побери, он пробовал даже улыбнуться навстречу, но губы тотчас свело пароксизмом, как и всё тело. Я вопросительно поглядел на него, на брата.
— Твоё
Тогда я уселся рядом на ложе, притянул юнца за плечи, откинул ему голову и без особых церемоний кольнул клыками под челюсть, вводя свой натурный опиат.
— Боль ты так снимешь, конвульсии — нет, — передал мне Гуди. — Притом на этой стадии он полностью обречён. Кончай уж без затей.
— Я хочу знать, — пробормотал я вслух, на миг оторвавшись от своей работы. — Керл, я хочу знать, что с тобой случилось.
Почему я употребил это простонародное и не очень британское обращение? Керл — не юноша, а паренёк? Но мальчик на миг пришёл в чувство и вцепился в меня, пытаясь себя сдержать.
— Т-том.
— Знаю, — успокоил я, — Томас Чаттертон. Не говори пока, ладно? Не тужься.
— Т-ты так йу-ун.
— Молодой, почти как ты, ну да.
Во что бы то ни стало мы должны его развязать, думал я, это, вопреки суеверию, не сделает из Томаса наше с Гудбрандом подобие. Напротив, уменьшит то, что осталось от его смертного бытия.
И моего почти бессмертного.
Я прислонил свои губы к его рту (проклятый, невыносимый чесночный дух, вот уж тут легенда не соврала!) и стал с силой вдыхать внутрь насыщенный своей кровью воздух. Словно утопленнику. Где-то внутри меня — в лёгких, в печени? — лопались мелкие сосуды, во рту запахло гарью и железом, но это было неважно.
— Погоди, — сказал брат. — Ты сейчас до того себя вымотаешь, что сам ляжешь костьми.
Отстранил меня и начал делать то же, что я, но с куда большим успехом. Томас чуть обмяк и повис на наших руках, сердце забилось неторопливо и ровно, глаза прояснели.
— Ну, веди Ритуал, — Гуди высоко уложил мальчика на подушки и кивнул мне, чуть кривя губы.
Я набрал воздуха в израненную грудь.
— Это моя плата — задавать вопросы, Том, ты об этом знаешь, — сказал я. — И плата необременительная. Если ты собрался пойти на попятный, тебе только и надо было, что попросить. Почему?
— Теперь мне куда легче говорить, — он снова улыбнулся. — Об этом тоже. Сам виноват.
Он чуть закашлялся, но потом продолжил.
— Я…я пишу стихи. Хорошие, правда-правда. На старинный манер, как у мастера Макферсона в его «Песнях Оссиана». Меня крепко били за подлог. Что я прикрылся одним старым монахом. Но потом кое-как обошлось. Пришли небольшие деньги. Жить можно было и в нищете. Но…тут я в придачу заболел. Стыдной хворью.
— Люэс?
— Гонорея. Даже без весомой причины. Через чужую грязь, как малое дитя.
— Это ж чепуха, а не болезнь.
— Ну да, но я сломался. Верблюжья соломинка. Был жутко разозлён. Из-за этого проклятого трипака меня не взяли в плавание. Тогда и послал валентинку. Вы… сами по себе вы не смертельный диагноз.
Гудбранд из своего угла кивнул, подтверждая.
— И
— Смесь белого мышьяка с лауданумом. Рискованное дело, если не знать верной пропорции, — подтвердил брат. — Легко было угадать и то, и другое по запаху.
— Если бы вышло… открыл бы на зов и отправил восвояси, немного потрепав языком. Я ведь такой жулик.
— Фальшивые дворянские грамоты? Стихи на псевдосредневековом?
— И они. И другие. Сами собой написались. «Я ухожу для неземных услад, Но вы — по смерти вы пойдете в ад».
— Кто — мы? Дирги?
— Нет. Вы добрые. Добрей олдерменов и врачей. Добрее Бога. Я как-то сказал: «Возможно, убивать себя и грешно, и неразумно, только это — благородное безумство души, которая тщится принять подобающую ей форму. А коли мы не помогаем обществу и от него не получаем помощи, то не наносим ему вреда, слагая с плеч бремя собственной жизни».
— Интересное дело. Ты хоть понимаешь, что выбрал длинную каменистую дорожку вместо короткой и ровной? В обеих половинах света — этого и того?
Вместо ответа Том тоже спросил:
— Я у тебя первый?
Отозваться на это можно было лишь одним образом.
Когда я вернул себе всё влитое в него с небольшой придачей и кое-как пришёл в себя, мальчик был уже мёртв. Он лежал на спине посреди скомканных и порванных листов, трухлявой мебели и горького дыма от потухшей свечи. В окне разгоралась розовоперстая заря, на устах цвела улыбка.
А мы еле спустились по лестнице — так были вымотаны.
— Прикрыть его не получилось, — сказал Гудбранд. — Типичное felo de se, как говорят крючкотворы.
— Не думаю, что оттого он сильно пострадает, — ответил я. — Благопристойные похороны его вдовой матушке явно будут не по карману. А стихи… Знаешь, я успел заглянуть в кое-какие бумаги, пока мы приводили его и себя в порядок. Это гениально и теперь уж не потеряется в веках. Запечатано болью и кровью.
— Что же, остаётся утешиться этим обстоятельством. Больше ведь нечем, верно?
Диргу иногда удаётся уже в день инициации захватить столько плотских частиц, что они превышают критическую массу. И тогда, орошённое кровью своего невольного дарителя, является в этот мир дитя и плывёт внутри тканей, раздвигая собой клетки, как хилер. Такое благословение судьбы случается крайне редко, а к тому же я отдал мальчику слишком много своего.
Но всё же… Через сто с небольшим лет…
Молчу.
4. Рунфрид
Кровь диргов целительна и животворна, но далеко не панацея. Отец опускает многие чисто медицинские, в том числе акушерские подробности — в этом он никакой не профессионал. Это лично у меня сложносочинённое образование повитухи. Маевтика — удел отнюдь не Сократов. Это удел нелогичных женщин. Логика не способна родить живое: живое асимметрично и подвижно, это поток частичных смертей и бесконечных мелких рождений, неустойчивое равновесие, бег на ходулях, эквилибристика нейронов и хромосом, митохондрий и плазмонов, атомов и электронов.