Дочь генерального секретаря
Шрифт:
– Дай мне сигарету.
– Тебе нельзя...
– Ерунда.
Он похлопал себя по карманам официального пиджака, и она решилась дать ему прикурить от своей зажигалки.
– Я всегда знала, когда ты уезжал в Испанию.
– Разве?
– Знала, ты рисковал. Все-таки гаррота страшней, чем гильотина.
– Нет, - оспорил патриотически отец, - отрубленная голова живет четыре с половиной минуты, а тут умираешь сразу. Я не гарроты боялся, а допросов на Пуэрто дель Соль. Они...
– Я знаю. Вбивали в глотку все, что против них написано. Но ты возвращался. Каждый раз.
– Просто не совсем дурак был. Поэтому послушай, что я говорю. Когда-то я просил, чтобы ты не выходила замуж за русского...
– Не надо
– Так получилось. Но сейчас пора все начинать сначала. Твоему поколению строить новую Испанию. Там ты станешь большим человеком. Министром. Хочешь? По делам женщин, например? И в мужчинах недостатка там не будет, в настоящих, наших...
– Почувствовав, что тему лучше не развивать, отец сказал: - История дает нам шанс, которого потом не будет.
Улочка кончилась. Справа на пустыре запаркованы автобусы, натянут шатер бродячего цирка.
– Что молчишь? Оставайся во Франции. Может быть, в Америку хочешь? Чего смеешься, сделаем Америку. Куда угодно, только не в Москву. Надеюсь, ты меня понимаешь?
У подножья холма была церковь, Нотр-Дам в миниатюре. Никогда в нее Инеc не заходила, хотя всегда хотелось: несколько лет ходила мимо в лицей Дидро на вершине.
Еще затяжка, и сигарета выкурена до пальцев. Отец уронил огонек на сточную решетку.
– Как политик я не хочу иметь заложницу в Кремле.
Обогнув квартал, они вернулись к дому в излучении станции обслуживания, откуда отваливал очередной международный трейлер. На крыльце он обнял ее и отпустил, как оттолкнул:
– Adios!
В аэропорт Руасси она не поехала. Закрыв за ними дверь, вернулась в гостиную и пришла в себя семь сигарет спустя.
Погода была летная, прекрасное небо смотрело в давно немытое окно с опущенным каркасом, на котором трепыхались обрывки защитного козырька. Она сидела с ногами в драном кресле посреди невероятно грустной свалки, и в первую очередь хотелось выбросить газеты с крикливыми по-уличному заголовками: "МОНАРХ-ДЕМОКРАТ? В ИСПАНИИ ЛЕГАЛИЗОВАНА КОМПАНИЯ!" Она подобрала "Суар". На вчерашнем митинге отец был снят в своем безотказном ротфронтовском салюте: "АДЬОС, ПАРИЖ! "Товарищ" Висенте возвращается на родину!"
В комнате матери раздался гневный рев, явилась Анастасия, нагая, румяная, потная со сна, и пнула пластмассовую бутылку из-под "эвиана". "Я описалась". Опустившись на колени, Инеc обняла ее плотное тело. Дочь взревела с новой силой по поводу того, что ее Миша собирается уйти, потому что не может существовать в подобном бардаке: "Почему повсюду мерзость попустения?"
Накормив ее, Инеc оторвала от рулона большой мусорный мешок и стала ходить по комнатам, подбирая с пола фото, на которых была она. Дочь сразу поняла принцип: "Ты ищешь себя?" - и стала помогать, потом исчезла и нашлась на пороге лоджии, через который перетаскивала лейку, наполненную до предела своих возможностей:
– Полить дедушкин садик, не то он умрет.
Октябрьское солнце озаряло крашеный красноватый цемент, вдоль перил стояли вазоны с помидорами, засохшими на палочках, а в дальнем углу из кадки торчало взращенное ностальгией Висенте деревце - три-четыре апельсина размером в мандарин среди листьев, закопченных смогом парижского "красного пояса". Еще тут было кресло, когда-то недоехавшее до столицы мирового коммунизма: этакий топорно сработанный трон, в верхней части спинки вырезан герб СССР, окруженный безумно грустной надписью: ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ - ГОРНЯКИ АСТУРИИ. 1937.
Виски заломило, а горло сдавило так, что если бы не дочь, Инеc бы разрыдалась. Затягиваясь из дрожащих пальцев "голуазом", она в ожидании протестующих криков слушала, как разбивается вода во дворе семью этажами ниже, смотрела на дочь, которая пыталась оживить невозможное, на застроенный за годы ее отсутствия во Франции недальний холмистый горизонт, на проступающую
Справившись с задачей, телефонист засмеялся.
– Пардон, мадам, но этого не расшифруют даже в Си-Ай-Эй.
Зато товарищи поймут, подумала Инеc.
– Как подписать?
Не учесть волеизъявление они не смогут, поскольку по адресу отправителя проживает большой друг Советского Союза. Подписаться его именем? Но они способны изыскать способ удостовериться, а действительно ли товарищ Висенте жаждет увидеть своего советского зятя в исторически обреченном мире. Однажды ему намекнули, что не стали бы чинить препятствий к выезду, если молодая семья пожелала бы воссоединиться на Западе, но, по словам отца, он отказался дать добро: "Мне только диссидента на шею не хватало!" Тогда без подписи. Что дает еще больше оснований предположить Висенте: решат, законспирировался. А в худшем случае, пусть думают, что Александра жаждет она, жена, как часть семейства, клана, рода, а эти вещи КГБ или нет - в России пока еще серьезны, как в Сицилии. Чувствуя себя достойной дочерью "крестного отца", Инеc ответила вопросом:
– Можно послать без подписи?
– Как угодно, мадам.
С набеганием хмельной слезы ее супруг, который вторую неделю не ночует дома, выводит на чужой кухне:
Страна не пожалеет обо мне,
но обо мне товарищи заплачут...
В хрущобе ни дивана, ни раскладушки, но товарищ нашел решение проблемы, сообщив, что Томка не возражает против "тройника", после того, однако, как в смежной комнате заснет больной ребенок. "Заодно поймаешь кайф", - говорит товарищ, с которым Александр запивает водку "жигулевским". Он, собственно, товарищ первый день, но именно поэтому, как граф Безухов случайному французу и чтоб не подставлять тех, кого в первую очередь вызовут на допросы, именно этому на все готовому Сашку (они тезки) Александр выкладывает все - про весь этот е..., который начался с подачи заявления на зарубежный паспорт. Из меня хотят сделать параноика, с горькой обидой говорит он, рассказывая, как потерял он в городе ключ, а вернулся домой - ключ в двери. Как понес в комиссионку фотоаппарат, а там засада в подворотне, подзывают, предлагая вдвое, только он начал поддаваться на уговоры, как вдруг мусор. Еле убежал. Без аппарата. Сраная "Практика", а жаль. Тем объективом запечатлен был первый наш период - еще до ребенка, понимаешь, Толик... "Сашок", - тот уточняет, подливая. Как человек из Союза писателей объявляет вдруг про новую квартиру, одновременно угрожая топором: "А я у них на х... ничего не просил, ты понимаешь? Сашок?" - "Гэбуха е..." Угрожая "Аэрофлотом", "Автотранспортом" и прочими средствами возвращения невозвращенцев, чтобы закопать живьем в родную землю, или, как неважного, государственно-военных тайн не причащенного, размазать по старым камням Европы, а лучше здесь, как того грузина со сценарных курсов, который тоже пытался...
– Что?
– Жениться на иностранке.
– На какой?
– Но Александр, трезвея, выбирает затемнить, возможно, спасая тем - кто знает? собственную жизнь:
– Неважно. Тоже на дочери...
Толик, а точней Сашок все понимает. Он наливает, жмет плечо. Потом исчезает, плохо затушив свою "приму". Александр смотрит, как она дымится, и вспоминает, что предстоит еще "а труа". До тошноты пресыщенный чужим и чуждым бытом, Александр отводит занавеску - стекло залеплено снегом. Выйти сейчас на х... и околеть во имя ренессанса. Снова мазохизм, ловит он себя на чувстве. Неужели так и не выйти из категории жертв? Неужели, внук, сын и пасынок рабов, он, Александр, обречен?