Дочь генерального секретаря
Шрифт:
"Алло, Париж? Москву вызывали?"
И потом он - Александр:
– Шери, шери?
Он сказал, что получил еще одно приглашение, на этот раз от ее тети из Андалузии - столько гербовых марок и новых королевских печатей на сургуче, что хоть на стену вешай. ОВИР же немотствует - молчит. Что в общем нельзя считать плохой новостью, поскольку отказа тоже нет. Что он по-прежнему такой же нежный. Что любит, помнит, целует повсюду...
"Прекратите непристойности, а то разъединю".
От неожиданности
"Кажется, третий лишний..."
"Это в койке, не на международной линии. Следи за языком, когда с Европой говоришь".
Arrete, ignore cette salope, не обращай внимания на суку, едва не закричала Инеc, чтобы спасти трудно доставшийся, втайне заказанный разговор. Но оглянувшись, она увидела, что все вернулись, и промолчала, слыша, как с готовностью, почти что с радостью - и это после пяти лет брака, высшей школы конспирации!
– Александр рванулся к предложенному небытию: "Для вас Европа, для меня жена: куда хочу, туда целую. Шери, алло? Амур, амор? Европа, слышишь?"
Несмотря на сотрясения, трубка не оживала. Их разъединили. Возможно, навсегда.
На плечо легла рука отца.
– Опять проблемы?
Снизу смотрела Анастасия.
– Это был папа? Он приедет?
Русский ее язык звучал, как вызов. Инеc взглянула на свою мать, которая отвела глаза:
– Мы пригласить его не можем.
Родители не знали, что это уже сделал младший брат Тео, отпавший от семейных ценностей настолько, что здесь его считали французом. Чувствуя себя прожженно подлой, Инеc не удержалась:
– Почему?
– А если он захочет остаться?
Эстар, французская подруга Тео по Сорбонне, заметила, что ее отец давно помог своим родственникам выбраться из Польши. Отец Эстер руководил крупнейшим профсоюзом Франции, поэтому с ней считались, несмотря на юный возраст. Это другой случай, Эстер, бросив взгляд на отца, ответила мать. Русские писатели здесь сразу начинают работать на американский империализм. Смотри, какой урон наносит Солженицын.
– Александр не Солженицын, - перебила Инеc.
– Он художник, поэт...
– Я читал его книгу, - закричал отец.
– Он враг! Не удивлюсь, если его посадят!
С открытым ртом Анастасия смотрела то на нее, то на своего papi*. Мать сделала жест, напоминая ему о сердце, но он отмахнулся, гневный, как лев. Задребезжали стекла от проезжаю-щего внизу трейлера. Вокруг были Рамон с беременной Оксаной, Палома с Жилем, но ответил ей взглядом только Тео, который выгнул бровь на этот рецидив сталинизма.
Отец шагнул к ней.
– Забудь!
– И стиснул плечи.
– Собирайтесь с девочкой, и едем с нами. И больше никаких проблем.
– Висенте, - сказала мать.
– Я хочу, чтобы она ответила!
– Товарищи на улице...
– Падре, есть риск опоздать, - подал голос и Рамон.
Отец отпустил ее - черную, заблудшую, гибнущую
– Есть еще время. Думай.
* Дедулю (фр.)
* * *
В Москве из Центрального телеграфа Александр переместился в Центральный Дом литераторов.
Между кафе, где можно было писать на стенах эпиграммы, и Дубовым залом - нечто вроде бара. Он сел к стойке, заказал. Несмотря на безразличный вид немолодой, но крепкой барменши, все считали ее стукачкой, и доверительные разговоры за этой стойкой не велись. Налив в стакан сто грамм водки, она сняла с полки яркую банку греческого сока.
– Апельсинового нет?
– Только грейпфрут.
– Что ж...
Барменша стала наносить по жести удары шилом с намозоленной рукоятью. Подсел литератор, глянул: "Цивилизация, да? Это как в конце той книги". "Имеется в виду "Процесс"?" - "Нет, "Москву-Петушки". Неужели не читали? Лучшее в Самиздате". Заказав то же самое, литератор поднял стакан:
– Ну... За успех предприятия.
– Какого?
– Ладно вам. Все знают, что вы оформляетесь к жене во Францию. Надолго убываете?
– Два месяца попросил.
– Это как раз в Безбожном переулке писательский дом начнут заселять. Так что вернетесь прямо к новоселью. Что, не в курсе? Трехкомнатную получаете. Ваша фамилия в начале списка, - и хрустнул шеей кверху, имея в виду второй этаж, где располагалось руководство Московской писательской организации.
– Я на расширение не подавал.
– Вот видите? Другие подают всю жизнь. Надежды, значит, возлагаются на вас.
– Какие могут быть надежды...
– Вам лучше знать.
Глядя в стакан, Александр кивнул.
– Не печататься ни здесь, ни на Западе, но писать в свой стол как можно больше, лучше и острее. В терпеливом ожидании Годо.
– Годо не Годо, а нетерпение к добру не приводит.
– И бросив взгляд на барменшу, литератор понизил голос, назвав имя последнего по времени невозвращенца, критика...
– Еще не знаете?
– О чем?
– Достали его.
– То есть?
– В лепешку смяли.
– С изометрическим усилием вздувая бицепсы, он сжал ладони.
– Меж двух грузовиков. Те его пытались вывезти из Югославии, но наши пресекли.
– Я думал, он давно в Америке.
– Нет, - и повторил малолитературный жест.
– В лепешку. Вместе с женой. Так что давай-ка: за помин души...
* * *
Сопротивляясь коварному обаянию оратора от компартии, она напоминала себе, что галстук ему, как обычно, завязала мать. Превращенный акустикой дворца в гиганта, творящего Историю, отец говорил в микрофон таким низким, хриплым, грудным, таким испанским голосом, что при всех своих мирах и языках, она тоскливо переживала глубинную свою непринадлежность ничему. Безродная космополитка. Но благодаря кому?