Дочь лодочника
Шрифт:
– Ли? – вымолвил пастор.
Она не ответила, выступив из тени крипты, чтобы остановить кровь в его венах. Ее рот растянулся в жестокой улыбке – возможно, она вспомнила ту давнюю ночь, когда он бросил ее поперек кровати и яростно, жадно взял силой. Или же последнюю ночь своей жизни, девять месяцев спустя, когда Коттон велел ей смотреть, как он поднимает ее мальчика, достает бритву…
Ее глаза опустились на перламутровую ручку. Черты ее лица таяли, будто воск. Она открыла рот за вуалью и издала безумный электрический вопль орды насекомых. Вопль стеной обрушился на старого пастора и завибрировал в его черепе, вмиг отключив сознание и оставив лишь один образ – детского горла, вскрывающегося под лезвием, и второй руки Коттона, сомкнутой вокруг крошечной рептильной лодыжки. Вес ребенка – не
Он привалился к дверному косяку.
– Нет, Лена…
Коттон соскользнул по стене, ощущая, как его сердце замедляется в груди.
– Чудовищно… – выдохнул он, несмотря на то что почти перестал дышать.
Лена шагнула к нему, подол ее платья истрепался и подгнил.
Ее голос теперь раздавался у него в голове медленным хрипом: «Меня… ограбили…»
Еще шаг. В тех местах, где она прижимала к груди Библию, ее сухие пальцы шелушились, как осенние листья. Она потянулась к нему, к его сердцу.
«Ты столько… отнял у меня…»
Она разжала челюсти. Во рту – кипящая черная масса живности, жуков, муравьев и мух. Копошащиеся-ползающие-суетящиеся-вылупляющиеся из лица Лены Коттон. Они вырывались из-под вуали черной массой, стекали по ее белому платью. Теперь за вуалью скрывалось не белое лицо его жены, а сине-зеленое многоцветие, протянутая рука превратилась в клешню.
Парализованный, трясущийся, старый пастор хотел пошевелить рукой, но Лена сжала его лицо своей конечностью, обдав смрадом гниющей земли.
«Ты отнял его… Билли… ты отнял их обоих…»
Он медленно прижал открытое лезвие бритвы к своему бедру, и оно сразу стало входить, раздвигая плоть. Он почувствовал его жало, затем хлынула кровь.
А потом наступила ясность.
Коттон, задыхаясь, упал навзничь в росистую траву.
Пах пылал болью.
Когда дыхание вернулось к нему, Коттон кое-как приподнялся на локтях, сложил лезвие и убрал его в карман. Прижав ладонь к кровоточащей ноге, подтянулся, держась за дверь крипты. Скользкий от пота, он проковылял к старой каменной скамье и сел. Затем поднял голубя с травы. Прохрипев от боли, пошевелился. Приложил птичью голову обратно, заглянул в пасть крипты, куда солнечный свет проникал лишь до черной завесы.
«Что тебя убило, Ли? – подумал Коттон. – Ужас от того, что из тебя вышло, или то, что я сделал? А может, совокупность тех ужасов, перенесенных за все годы, что ты прижимала голову к этой впалой груди?»
Этот мальчик был не первым, кого он отнял у Лены Боуэн Коттон.
Он вспомнил свой сон о девочке в лесу.
«Я ее услал прочь, когда был полон гнева и ненависти… Нет, – подумал он. – Довольно этого. То зло минуло. Все мое зло уходит, да. Уходит, Лена».
– Я приведу ее обратно, – крикнул он вдруг в темноту. Новое успокоение, новая ясность вытеснили весь страх. – Кук, он человек Эйвери, он ее не приведет. Ему и не нужно. Но Чарли Риддл – он все сделает. К утру она будет здесь. Что же до второго… – Он коснулся бритвы у себя в кармане. – Этому уже не бывать.
Из крипты никто не ответил. Наверное, она уже ушла. Наверное, ее никогда и не было, а он наконец сошел с ума по-настоящему.
– Мы будем вместе, Ли, вот увидишь.
Его голос эхом разнесся по тоннелю.
– Что ты там говорил детишкам из-за кафедры? «Обет нерушим». Это я с тобой и сделаю.
Где-то в лесу скорбно проворковал голубь, и его голубка ему ответила.
– Наконец-то, – заявил пастор. – Мы станем семьей. Ты, я, наш потерянный голубок.
Знамения и чудеса, в это летнее утро.
На солнце, обсыхая от пота, Билли Коттон сидел, баюкая растерзанную птицу на коленях и плакал.
Малёк
Тем временем на другом берегу Проспера, сокрытый в глубине зеленых складок острова старой ведьмы, Малёк спал и видел сны. На высоте своего наблюдательного пункта, лежа на грубой сосновой коре, положив книжку с картинками и потрепанным корешком на живот. Мальчик шел во сне по широкой грязной тропинке, затененной большими тянущимися ветвями дубов, а в конце этой тропинки были ворота, за воротами – дорога, а за дорогой – кирпичное строение на пригорке, приземистое, без окон, с одной железной дверью, выкрашенной в тускнеющий желтый цвет. Над ним, точно церковный шпиль, высилась красная стальная башня, увенчанная деревянным крестом. Мальчик видел смутные очертания домов, они расплывались, будто нарисованные на камне мелом и смытые дождем, и еще одного строения – большого, стеклянного, вокруг него всюду росли растения и заплетались лозы. Из леса вдруг донесся стрекот цикад. Начало темнеть. Перед желтой дверью стоял мужчина, высокий и худощавый, в черной шляпе и черном пиджаке, он держал в руке длинное изогнутое лезвие, а луна в небе затеняла солнце, и пурпурные облака выплыли из темноты, исполненные молний и ужаса, будто весь мир дал крен. Мальчик знал: он должен подойти к этому мужчине, к этому зданию, пусть ему того и не хотелось. Он сделал только шаг, когда голубое копье молнии вонзилось в красную башню, разбросав электрических змей, которые закружили вокруг стали. Они хлестнули по верхушкам соседних деревьев и подожгли их, и мужчина в черном зашагал вниз по склону, размахивая лезвием, а мальчик бросился бежать, задыхаясь, пока все горело, и огонь распространялся все быстрее, а когда достиг реки, та кишела змеями. Они извивались на берегу, ждали его, раскрывая розовые рты. Поэтому он повернул в глубь леса, нашел сосну и стал взбираться по ней. Но мужчина в черном был уже внизу и лез за ним со странными, похожими на пение криками. Мальчик ухватился за слабую ветку, но та выявилась не веткой, а водяным щитомордником – и мальчик упал. Вниз, вниз, вниз, треща липкими от сока ветвями, в дым, в огонь…
Малёк резко проснулся.
Уперся широкими перепончатыми руками в деревянную платформу, на которой лежал, почувствовал ее под собой – сильную, крепкую. За рекой верхушка красной башни едва виднелась среди деревьев, выше всего был ее деревянный крест и привязанное к нему странное собрание костей. Внизу извивалось байу – будто греющаяся на солнце рептилия.
«Все хорошо, – понял он. – Хорошо».
Когда он сел, с его живота на колени съехала книжка. Она принадлежала Сестре – по крайней мере, когда она была мала. На обложке был изображен город – улицы, дома, парикмахерская, полицейский участок, больница, школа. Он знал эти слова, потому что им его научила Сестра, и еще научила показывать их руками. Он провел пальцем по обложке: «Где я живу». Каждое слово прозвучало у него в голове, но голос, который он слышал, был не его – ведь он никогда не слышал своего голоса, как и не видел парикмахерской и полицейского участка где-либо еще, кроме как на картинках. Голос, который он слышал, принадлежал Сестре. Он был как эта платформа. Сильный. Нерушимый.
Он быстро раскрыл книгу на странице, где стоял и улыбался мужчина в черном костюме, а за ним была церковь со шпилем.
Он знал слова «церковь» и «шпиль» из стишка, которому научила его Сестра, когда он был мал. Она тогда взяла его ручки в свои и стала показывать, как их сгибать: «вот и церковь, вот и шпиль, открой двери, заходи». Только его руки так не сгибались из-за перепонок между пальцами, поэтому войти в свою церковь ему никак не удавалось. Он же, складывая руки вместе, представлял себе другую строчку: «вот и церковь, вот и шпиль, но сюда мне не зайти». А вот церковь Сестры всегда была полна: здесь сидело шестеро розовощеких людей, готовых делать все, что делали в церкви. Об этом в книге не указывалось, но создавалось впечатление, что церковь была приятным местом.
В отличие от здания из его сна.
Он помнил, как впервые увидел красную башню. Два года назад, когда они с Сестрой построили ему этот наблюдательный пункт. Тогда он спросил ее, что это, а она, после долгого молчания, ответила, что раньше это была церковь.
– Но теперь там ничего нет. Развалина.
«Что такое развалина?» – показал он жестами.
– Место, которого больше не должно существовать, – пояснила она.
«Если это была церковь, то где теперь люди?»
– Старайся поменьше разговаривать, пока мы тут работаем, – ответила она с зажатым во рту гвоздем. – А то упадешь.