Дочь Рагуила
Шрифт:
Юрьевский быстро обернулся. Перед ним стоял высокий молодой человек с симпатичной наружностью, выражавшей энергию и силу воли. Это был один из шаферов Гардина – Николай Васильевич Твердов, богатый юноша, путешествующий по чужим краям и ненадолго вернувшийся на родину.
– Кто говорит о трупах, о смерти? – повторил он.
– Я! – холодно ответил Юрьевский.
– Гм… Вы, очевидно, мрачно настроены. Всякая свадьба – это праздник будущей жизни. Союз двух людей – это жизнь, жизнь будущая, светлая, радостная. Итак, да здравствует жизнь! Пойдем, и будем пить за нее. Руку, молодая княгиня! Руку,
Твердов с этими словами подхватил под руки молодых супругов и, не обращая ни малейшего внимания на Юрьевского, повел их к столу.
Гнев исказил лицо Ивана Афанасьевича. Казалось, он готов был броситься на дерзкого смельчака, но как раз в это время подошел отец молодой.
– И охота тебе, батюшка Иван Афанасьевич, пугать ребят! – ласково сетуя, заговорил он. – Нашел время о смерти да о разных там трупах говорить… Пойдем-ка! Верушу только напугал. Сам знаешь, какая она несчастная. Три года, а пятеро, кто только присватывался к ней, вон как кончали… Поневоле напугается.
Юрьевский взглянул на Пастина.
– Да, ты прав, Петр Матвеевич, тысячу раз прав. Зачем говорить о том, что неизбежно, что стоит около нас? Пойдем, выпьем! Хочешь, я примирюсь с этим молокососом? Хочешь, я поклонюсь ему, хочешь, я буду просить у него прощения? Ха-ха-ха!… Я буду просить прощения!
– И не нужно ничего этого, роднуша, вовсе не нужно, – засуетился Пастин, – а пойти – пойдем. Ведь ты у нас известный… Ты не в нас, не в родню… Ишь, каким тебя заграницы-то сделали!
Но последние слова Петр Матвеевич выкрикивал уже вслед Юрьевскому. Тот своей скользящей, словно крадущейся походкой уже подходил к Гардину.
– Слово, молодой человек, одно слово, – глухо заговорил он. – Отойдем немного… возьмем бокал… Так, вот сюда… Я не хочу, чтобы вы думали обо мне дурно. Простите старика. Мне на своем веку приходилось видать столько всяких неожиданностей, что я разочаровался в будущем и во всем неизвестном.
Говоря так, он отвлек Евгения Степановича от стола, за который уже начали усаживаться гости. Тот слушал его, смущенно улыбаясь.
– Да помилуйте, Иван Афанасьевич, – сказал он, инстинктивно потупляясь под диким взором Юрьевского, – за что же прощение?… Какое там…
– Нет, я начал говорить и кончу. Поставьте свой бокал на этот стол, – указал Юрьевский на маленький столик в уголке зала. К нему он подвел Гардина и заставил поставить бокал рядом со своим. – Я сперва скажу, а потом мы выпьем с вами. Выпьем за все, что вы хотите. Пусть эти бокалы, – с этим словом Юрьевский протянул над бокалами обе руки, как бы указывая на них, – будут пусты, пусть исчезнет, как эта золотистая влага, все, что составляет горечь жизни. Этот выскочка говорил, что нужно пить за жизнь, пусть! А мы выпьем за см… просто выпьем. Жизнь хороша, очень хороша, но есть еще лучшее состояние для человека. Это – нирвана. Знаете ли вы, молодой человек, что такое нирвана? Нирвана – это восторг. Счастлив пребывающий в ней. Так выпьем же за ваше счастье…
– Евгений Степанович! Иди к столу, тебя ждут, – раздался оклик Пастина.
– Ну, скорее же, мой молодой друг! – подтолкнул Юрьевский Гардина. – Выпьем!
Он стоял, пронизывая
– Желаю быть здоровым, Иван Афанасьевич! – проговорил он и отпил из бокала.
– Весь, весь до дна, по русскому обычаю, зла не оставлять, – дрожащим голосом говорил Юрьевский.
– Не могу… У шампанского какой-то горьковатый привкус, – проговорил Гардин.
– Терпите, зато вас скоро ждет дивная сладость, сладость ни с чем не сравнимая. Вспомните о нирване…
Опять раздались оклики – молодого настойчиво звали к столу. Он поставил не допитый на четверть бокал и умоляюще взглянул на Юрьевского.
– Простите, Иван Афанасьевич, – сказал он, – меня зовут.
– Идите же, идите скорее!… Спешите, каждый миг дорог… Ха-ха-ха! – чуть не выкрикнул Юрьевский.
Его лицо, до этого смертельно бледное, покрылось каплями холодного пота, он весь дрожал. Но такое состояние продолжалось всего несколько мгновений. Гардин отошел. Юрьевский поставил свой бокал рядом с его недопитым, вынул платок и отер пот. Потом он взял со стола бокал и спокойно пошел с ним к столу. Ему, как наиболее почетному гостю, было отведено место напротив новобрачных, но Иван Афанасьевич сел так, что его заслонило какое-то декоративное растение, стоявшее на столе. Бокал, принесенный с собою, Юрьевский поставил в стороне на виду и все время следил, чтобы никто к нему не притронулся.
II
Обед начался и пошел с большим оживлением. Гости с каждым бокалом вина становились все веселее. Всякая натянутость и сомнения исчезли. Молодая очень мило осваивалась со своими новыми обязанностями, сама накладывала на тарелку супругу кушанья, наливала в бокал шампанское. Она тоже оживилась и вся сияла радостью и счастьем. Забыты были недавние страхи. Свершилось, наконец, то, что еще недавно было полно смертельного ужаса. И он, этот юноша, дрожавший под взглядом Юрьевского, тоже чувствовал себя спокойным, радостным, и теперь мрачные пожелания Ивана Афанасьевича уже не пугали его.
„Угрюмый человек этот Юрьевский, – думал Гардин, – говорят, он немного того… свихнувшись… Что же, мы теперь – родственники. Будем с Верою беречь его. Он любит Веру… Мне все это говорят… Только что это мне так не по себе?… Холодно что-то… Верно, в церкви на сквозняке продуло…“
Как всегда, в конце обеда начались тосты. Пили за молодых, за их счастье, кричали „горько“, пили за родителей новобрачной, за гостей, присутствующих и отсутствующих, потом стали пить кто за кого хотел. Тосты и пожелания пошли без всякого порядка.
Вдруг поднялся Иван Афанасьевич, и разом все примолкли. Нелюдимость и угрюмость этого человека были известны каждому; никогда никто не слыхал, чтобы он помногу и подолгу говорил, и потому его речь была встречена гостями с изумлением.
Иван Афанасьевич говорил глухо, отрывисто, так что казалось, будто звуки вылетают из какой-то пропасти. Его лицо при этом было безжизненно и своим выражением не дополняло того, что представляли слова. Юрьевский как будто говорил что-то давным-давно затверженное наизусть, что-то такое, чего он и сам не чувствовал, не сознавал.