Дочь Сталина. Последнее интервью
Шрифт:
Не знаю, почему Яша сделался профессиональным военным. Он был глубоко мирный человек - мягкий, немного медлительный, очень спокойный, но внутренне твердый и убежденный. Он был похож на отца миндалевидным, кавказским разрезом глаз, и больше ничем. Больше он походил на свою мать, Екатерину Сванидзе, умершую, когда ему было два года. Это сходство бросается в глаза и на портретах. Очевидно, и характер достался ему от нее - он не был ни честолюбив, ни властолюбив, ни резок, ни одержим.
Не было в нем противоречивых качеств, взаимоисключающих стремлений; не было в нем и каких-либо блестящих способностей; он был скромен, прост, очень трудолюбив и трудоспособен и очаровательно спокоен. Я видела лишь раз или два, что он может и взорваться - внутренний жар был в нем; это происходило всегда из-за Василия, из-за привычки последнего сквернословить в моем присутствии и вообще при женщинах, и при ком угодно. Яша этого не выдерживал, набрасывался на Василия как лев, и начиналась рукопашная. Яша жил в Тбилиси довольно долго. Его воспитывала тетка, сестра его матери, Александра Семеновна. Потом юношей, по настоянию своего дяди Алеши Сванидзе, он приехал в Москву, чтобы учиться. Отец встретил его неприветливо, а мама старалась его опекать. Вообще говоря, жизнь в Кремле в одной квартире с нами и учеба на русском языке, трудно дававшемся ему вначале, - все это было совсем не для него.
Оставшись в Грузии, он, наверное, жил бы спокойнее и лучше, как и его двоюродные братья. Яша всегда чувствовал
До войны Яша с семьей жил у нас в Зубалове каждое лето, а весной мы с ним вместе занимались, готовясь каждый к своим экзаменам. У нас была там баня, а на бане был обширный чердак, где висели сухие березовые банные веники. Там было сухо и ароматно, мы притащили туда ковер и занимались там вместе. Перед началом войны Яше было тридцать три года, а мне - пятнадцать, и мы только-только с ним подружились по-настоящему. Я любила его именно за его ровность, мягкость и спокойствие. А он всегда меня любил, играл со мной, а я теперь возилась с его дочкой. Если бы не война, мы стали бы настоящими крепкими друзьями на всю жизнь. Яша ушел на фронт на следующий же день после начала войны, и мы с ним простились по телефону - уже невозможно было встретиться. Их часть отправляли прямо туда, где царила тогда полнейшая неразбериха - на запад Белоруссии, под Барановичи. Вскоре перестали поступать какие бы то ни было известия. Юля с Галочкой оставались у нас. Неведомо почему (в первые месяцы войны никто не знал толком, что делать, даже отец), нас отослали всех в Сочи: дедушку с бабушкой, Анну Сергеевну с двумя ее сыновьями, Юлю с Галочкой и меня с няней. В конце августа я говорила из Сочи с отцом по телефону. Юля стояла рядом, не сводя глаз с моего лица. Я спросила его, почему нет известий от Яши, и он медленно и ясно произнес: «Яша попал в плен». И, прежде чем я успела открыть рот, добавил: «Не говори ничего его жене пока что.» Юля поняла по моему лицу, что что-то стряслось, и бросилась ко мне с вопросами, как только я положила трубку, но я лишь твердила: «Он ничего сам не знает». Новость казалась мне столь страшной, что я была бы не в силах сказать ее Юле - пусть уж ей скажет кто-нибудь другой. Но отцом руководили совсем не гуманные соображения по отношению к Юле: у него зародилась мысль, что этот плен неспроста, что Яшу кто-то умышленно «выдал» и «подвел», и не причастна ли к этому Юля. Когда мы вернулись к сентябрю в Москву, он сказал мне: «Яшина дочка пусть останется пока у тебя. А жена его, по-видимому, нечестный человек, надо будет в этом разобраться.» И Юля была арестована в Москве осенью 1941 года и пробыла в тюрьме до весны 1943 года, когда «выяснилось», что она не имела никакого отношения к этому несчастью, и когда поведение самого Яши в плену наконец-то убедило отца, что он тоже не собирался сам сдаваться в плен.
На Москву осенью 1941 года сбрасывали листовки с Яшиными фотографиями - в гимнастерке, без ремня, без петлиц, худой и черный. Василий принес их домой, мы долго разглядывали, надеясь, что это фальшивка, - но нет, не узнать Яшу было невозможно. Спустя много лет возвращались домой люди, которые тоже побывали в плену, а освободившись из плена, попадали к нам в лагеря, в тайгу, на север. Многие слышали о том, что Яша был в плену, - немцы использовали этот факт в пропагандных целях. Но было известно, что он вел себя достойно, не поддаваясь ни на какие провокации, и соответственно испытывал жестокое обращение. Зимой 1943/44 года, уже после Сталинграда, отец вдруг сказал мне в одну из редких тогда наших встреч: «Немцы предлагали обменять Яшу на кого-нибудь из своих. Стану я с ними торговаться! Нет, на войне - как на войне». Он волновался - это было видно по его раздраженному тону - и больше не стал говорить об этом ни слова, а сунул мне какой-то текст на английском языке, что-то из переписки с Рузвельтом, и сказал: «Ну-ка, переведи! Учила, учила английский язык, а можешь ли перевести?» Я перевела, он был удивлен и доволен, - и аудиенция была закончена, так как ему было уже некогда. Потом еще раз он сказал о Яше летом 1945 года, после победы. Мы долго не виделись до того. «Яшу расстреляли немцы. Я получил письмо от бельгийского офицера, принца, что ли, с соболезнованием, - он был очевидцем. Их всех освободили американцы.» Ему было тяжко, он не хотел долго задерживаться на этой теме. Валентина Васильевна Истомина (Валечка), бывшая в то время экономкой у отца, рассказывала мне позже, что такое же известие о Яшиной гибели услышал К. Е. Ворошилов на одном из фронтов в Германии, в самом конце войны. Он не знал, как сказать об этом отцу, и страдал сам - Яшу все знали и любили. Так услышали об этом из двух источников. Может быть, слишком поздно, когда Яша уже погиб, отец почувствовал к нему какое-то тепло и осознал несправедливость своего отношения к нему. Яша перенес почти четыре года плена, который, наверное, был для него ужаснее, чем для кого-либо другого . Он был тихим, молчаливым героем, чей подвиг был так же незаметен, честен и бескорыстен, как и вся его жизнь. Я видела недавно во французском журнале статью шотландского офицера, якобы очевидца гибели Яши. К статьям подобного рода надо относиться осторожно - на Западе слишком много всяких фальшивок о «частной жизни» моего отца и членов его семьи. Но в этой статье - похожи на правду две вещи: фото Яши, худого, изможденного, в солдатской шинели, безусловно, не подделка; и тот, приведенный автором факт, что отец тогда ответил отрицательно, на официальный вопрос корреспондентов о том, находится ли в плену его сын. Это значит, что он сделал вид, что не знает этого, - и тем самым, следовательно, бросил Яшу на произвол судьбы. Это весьма похоже на отца - отказываться от своих, забывать их, как будто бы их не было. Впрочем, мы предали точно так же всех своих пленных. Во всяком случае, жизнь Яши всегда была честной и порядочной. Он был скромен, ему претило всякое упоминание о том, чей он сын. Ион честно и последовательно избегал любых привилегий для своей персоны, да у него их никогда и не было. Была сделана попытка увековечить его как героя. Отец сам рассказывал мне, что Михаил Чиаурели, собираясь ставить марионеточную «эпопею» «Падение Берлина», советовался с отцом: у него был замысел дать там Яшу как героя войны. Великий спекулянт от искусства, Чиаурели почуял, какой мог бы выйти «сюжет» из этой трагической судьбы.
Но отец не согласился. Я думаю, он был прав. Чиаурели сделал бы из Яши такую же фальшивую куклу, как из всех остальных. Ему нужен был этот «сюжет» лишь для возвеличения отца, которым он так упоенно занимался в своем «искусстве». Слава богу, Яша не попал на экран в таком виде. Хотя отец вряд ли имел это в виду, отказывая М. Чиаурели, ему просто не хотелось выпячивать своих родственников, которых он, всех без исключения, считал не заслуживавшими памяти. А благодарной памяти Яша заслуживал; разве быть честным, порядочным человеком в наше время - не подвиг?.
15
Когда началась война, у всех людей проснулось чувство общности, всякие разногласия отступили перед лицом общей опасности. Так произошло даже в нашей, уже развалившейся семье. Сначала нас всех отослали в Сочи: бабушку, дедушку, Галочку (Яшину дочку) с ее матерью, Анну Сергеевну с детьми, меня с няней. К сентябрю 1941 года мы вернулись в Москву, и я увидела как разворотило бомбой угол Арсенала, построенного Баженовым, - как раз напротив наших окон. Перед нашим домом спешно заканчивали строить бомбоубежище для правительства, с ходом из нашей квартиры. Я потом бывала там несколько раз вместе с отцом. Было страшно все - жизнь перевернулась и распалась, надо было уезжать из Москвы, чтобы учиться. В нашу школу попала бомба, и это тоже было страшно. Затем, опять же неожиданно, нас собрали и отправили в Куйбышев: долго грузили вещи в специальный вагон. Поедет ли отец из Москвы - было неизвестно; на всякий случай грузили и его библиотеку. В Куйбышеве нам всем отвели особнячок на Пионерской улице, с двориком. Здесь был какой-то музей. Дом был наспех отремонтирован, пахло краской, а в коридорах - мышами. С нами приехала вся домашняя «свита» - Александра Николаевна Накашидзе со всеми поварами, подавальщицами, охраной, «дядькой» моим, Михаилом Никитичем Климовым, и няней. Ехала с нами и первая жена Василия - молоденькая, беременная Галя, и в октябре 1941 года она родила в Куйбышеве сына Сашу. Кое-как все разместились в особнячке; не обошлось без склок бабушки с Александрой Николаевной. Лишь дедушка захотел остаться в Тбилиси - он уехал туда из Сочи и прекрасно провел там два года. Дом наш был полон. Я ходила в школу в девятый класс, все мы слушали каждый день сводки радио. Осень 1941 года была очень тревожной. В конце октября 1941 года я поехала в Москву - повидать отца. Он не писал мне, говорить с ним по телефону было трудно - он нервничал, сердился и отвечал лишь, что ему некогда со мной разговаривать.
В Москву я приехала 28 октября - в тот самый день, когда бомбы попали в Большой театр, в университет на Моховой и в здание ЦК на Старой площади. Отец был в убежище, в Кремле, и я спустилась туда. Такие же комнаты, отделанные деревянными панелями, тот же большой стол с приборами, как и у него в Кунцеве, точно такая же мебель.
Коменданты гордились тем, как они здорово копировали Ближнюю дачу, считая, что угождают этим отцу. Пришли те же лица, что и всегда, только все теперь в военной форме. Все были возбуждены - только что сообщили, что разведчик, пролетев над Москвой, всюду набросал небольших бомб. Отец не замечал меня, я мешала ему.
Кругом лежали и висели карты, ему докладывали обстановку на фронтах. Наконец, он заметил меня, надо было что-то сказать. «Ну, как ты там, подружилась с кем-нибудь из куйбышевцев?» - спросил он, не очень думая о своем вопросе. «Нет, там организовали специальную школу из эвакуированных детей, их много очень», - сказала я, не предполагая, какова будет на это реакция. Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза, как он делал всегда, когда что-либо его задевало: «Как? Специальную школу?» - я видела, что он приходит постепенно в ярость. «Ах вы.
– Он искал слова поприличнее.
– «А вы, каста проклятая! Ишь, правительство, москвичи приехали, школу им отдельную подавай! Власик - подлец, это его все рук дело!..» Он был уже в гневе, и только неотложные дела и присутствие других отвлекли его от этой темы. Он был прав - приехала каста, приехала столичная верхушка в город, наполовину выселенный, чтобы разместить все эти семьи, привыкшие к комфортабельной жизни и «теснившиеся» здесь в скромных провинциальных квартирках. Но поздно было говорить о касте, она уже успела возникнуть и теперь, конечно, жила по своим кастовым законам.
В Куйбышеве, где москвичи варились в собственном соку, это было особенно видно. В нашей - «эмигрантской» школе все московские знатные детки, собранные вместе, являли столь ужасающее зрелище, что некоторые местные педагоги отказывались идти в классы вести урок. Слава Богу, я училась там лишь одну зиму и уже в июне вернулась в Москву.
Я ездила в Москву из Куйбышева еще в ноябре 1941 года и в январе 1942-го, тоже на день-два, повидать отца. Он был, как и в первый раз, занят и раздражен, - ему было абсолютно не до меня и вообще не до наших глупых домашних дел. Я чувствовала себя в ту зиму страшно одинокой. Может быть, возраст уже подходил такой - шестнадцать лет, пора мечтаний, исканий, сомнений, которых я не знала раньше. В Куйбышеве я стала впервые ходить слушать серьезную музыку - туда была эвакуирована филармония. Там впервые исполнили и Седьмую симфонию Шостаковича. У нас внизу, в длинном темном коридоре возле кухни, крутили кинопередвижку - мы смотрели хронику с фронтов, осажденный Ленинград, осень под Москвой. Хроника тех военных лет незабываема - ее тогда снимали прямо в боях, в окопах, под надвигающимися танками. Приехал ненадолго Василий повидать сына. Он лишь перед войной окончил авиационное училище в Липецке - тогда еще сам летал на истребителях, - но уже был майор и назначен Начальником Инспекции ВВС, - какая-то непонятная должность непосредственно в подчинении у отца. Недолго Василий был под Орлом, потом штаб-квартира его была в Москве, на Пироговской - там он заседал в колоссальном своем кабинете. В Куйбышеве возле него толпилось много незнакомых летчиков, все были подобострастны перед молоденьким начальником, которому едва исполнилось двадцать лет. Это подхалимничание и погубило его потом. Возле него не было никого из старых друзей, которые были с ним наравне. Эти же все заискивали, жены их навещали Галю и тоже искали с ней дружбы. В доме нашем была толчея. Кругом была неразбериха - ив головах наших тоже. И не было никого, с кем бы душу отвести, кто бы научил, кто бы сказал умное, твердое, честное слово. В ту зиму обрушилось на меня страшное открытие.
Я читала английские и американские журналы, просто из интереса к информации и к языку - «Life», «Fortune», «Te Illustrated London News». И вдруг наткнулась на статью об отце, где, как давно известный факт, упоминалось, что «жена его, Надежда Сергеевна Аллилуева покончила с собой в ночь на 9 ноября 1932 года». Я была потрясена, я не верила своим глазам, но ужасно, что я верила этому сердцем. В самом деле, все произошло так неожиданно тогда. Я ринулась к бабушке и сказала, что «я все знаю, почему от меня скрывали?». Бабушка очень удивилась, и тут же стала подробно рассказывать, как это на самом деле произошло. «Ну кто бы мог подумать?
– повторяла она без конца.
– Ну кто бы мог подумать, что она это сделает?» С тех пор мне не было покоя. Я вспоминала то, что могла помнить. Я думала об отце, о его характере, о том, как в самом деле трудно с ним; я искала причин, но никто не хотел мне толком объяснить.