Дочь Сталина. Последнее интервью
Шрифт:
Да и потом Анна Сергеевна и бабушка не так уж хорошо понимали маму, событие это уже было заслонено для них новыми несчастиями (смертью Павлуши, гибелью Реденса, обоих Сванидзе), острота его со временем для них притупилась. А яне находила себе места. Что-то рухнуло во мне самой и в моем беспрекословном подчинении воле, слову, мнениям отца. Все связанное с недавним арестом Юли теперь начинало казаться мне странным -почему отец сказал тогда по телефону: «Только не говори пока ничего Яшиной жене!» Я начинала думать о том, о чем никогда раньше не думала: а так ли уж всегда бывает прав мой отец? Думать так тогда, в то время, было кощунственно, потому что в глазах всех, кто окружал меня, имя отца было соединено с волей к победе, с надеждой на победу и на окончание войны. И сам отец был так далеко, так невероятно далеко от меня. Это были лишь попытки сомнений. Осенью 1941 года в Куйбышеве было подготовлено жилье и для отца. Ждали, что он сюда приедет. Отремонтировали несколько дач на берегу Волги, выстроили под землей колоссальные бомбоубежища. В городе для него отвели бывшее здание обкома, устроили там такие же пустынные комнаты со столами и диванами, какие были у него в Москве. Все это ожидало его напрасно целую зиму. Наконец в июне 1942 года Галя с ребенком, Александра Николаевна, няня и я вернулись в Москву, откуда я решила ни за что больше не уезжать.
В Москве нас огорчили: осенью было взорвано наше дорогое Зубалово, так как ждали, что вот-вот подойдут немцы. Мы поехали посмотреть. Стояли ужасные глыбы толстых, старых стен, но строили уже новый, упрощенный вариант дома, непохожий на старый, -что-то было безвозвратно утрачено. Мы поселились
– И добавил, потрепав меня рукой по голове: - Рыжая!»
Уинстон Черчилль заулыбался и заметил, что он тоже в молодости был рыжим, а теперь вот - он ткнул сигарой себе в голову. Потом он сказал, что его дочь служит в Королевских военно-воздушных силах. Я понимала его, но смущалась что-либо произносить. Со мной было покончено, разговор пошел по другому руслу - о пушках, самолетах. Я почти все понимала еще до того, как переводчик В. Н. Павлов стал переводить. Но мне не дали слушать долго - отец меня поцеловал и сказал, что я могу идти заниматься своими делами. Почему ему захотелось показать меня Черчиллю, мне тогда не было понятно. А впрочем, теперь мне это понятно - ему хотелось, хоть немного выглядеть обыкновенным человеком. Черчилль был ему симпатичен, это было заметно. С октября я начала учиться в десятом классе. Учителя были наши старые, довоенные; ученики наполовину разъехались, было много незнакомых. В школе было холодно. Но уроки Анны Алексеевны Яснопольской - лучшей в Москве преподавательницы литературы - согревали и сердце и ум. В ту зиму программа у нас была обширна: сначала Гете и Шиллер, потом - Чехов, Горький, и поэзия - от акмеистов до Маяковского и Есенина, советская литература. Я жила тогда в мире искусства - музыки, литературы, живописи, которой только начала интересоваться и о которой Анна Алексеевна тоже нам рассказывала. Мы все тогда упивались стихами и героикой. «Как это было! Как совпало, - Война, беда, мечта и юность. Как это все во мне запало И только позже лишь очнулось!» - говорил о том времени Давид Самойлов, в чудном своем стихотворении «Сороковые, роковые.». В ту же зиму 1942/43 года я познакомилась с человеком, из-за которого навсегда испортились мои отношения с отцом, - с Алексеем Яковлевичем Каплером.
16
Алексей Яковлевич Каплер живет сейчас в Москве, учит молодых специалистов в Институте кинематографии, пишет киносценарии, проводит семинары, он - признанный старый мастер кинематографа. Жизнь его после десяти лет ссылки и лагерей вошла в свою нормальную колею, как жизнь многих, уцелевших и выживших после ударов судьбы. Всего лишь какие-то считаные часы провели мы вместе зимой 1942/43 года, да потом, через одиннадцать лет, такие же считаные часы в 1956 году - вот и все. Мимолетные встречи сорокалетнего человека с «гимназисткой» и недолгое их продолжение потом - стоит ли вообще много говорить и думать об этом? Василий привез Каплера к нам в Зубалово в конце октября 1942 года. Был задуман новый фильм о летчиках, и Василий взялся его консультировать. Он познакомился тогда для этой цели также с Р. Карменом, М. Слуцким, К. Симоновым, Б. Войтеховым, но, кажется, дальше шумных застолий дело не двинулось. В первый момент мы оба, кажется, не произвели друг на друга никакого впечатления. Но потом - нас всех пригласили на просмотры фильмов в Гнездниковском переулке, и тут мы впервые заговорили о кино. Люся Каплер -как все его звали - был очень удивлен, что я что-то вообще понимаю, и доволен, что мне не понравился американский боевик с герлс и чечеткой. Тогда он предложил показать мне «хорошие фильмы» по своему выбору, и в следующий раз привез к нам в Зубалово «Королеву Христину» с Гретой Гарбо. Я была совершенно потрясена тогда фильмом, а Люся был очень доволен мной.
Вскоре были Ноябрьские праздники. Приехало много народа. К. Симонов был с Валей Серовой, Б. Войтехов с Л. Целиковской, Р. Кармен с женой, известной московской красавицей Ниной, летчики - уж не помню, кто еще. После шумного застолья начались танцы. Люся спросил меня неуверенно: «Вы танцуете фокстрот?». Мне сшили тогда мое первое хорошее платье у хорошей портнихи. Я приколола к нему старую мамину гранатовую брошь, а на ногах были полуботинки без каблуков. Должно быть, я была смешным цыпленком, но Люся заверил меня, что я танцую очень легко, и мне стало так хорошо, так тепло и спокойно с ним рядом!
Я чувствовала какое-то необычайное доверие к этому толстому дружелюбному человеку, мне захотелось вдруг положить голову к нему на грудь и закрыть глаза. «Что вы невеселая сегодня?» - спросил он, не задумываясь о том, что услышит в ответ. И тут я стала, не выпуская его рук и продолжая переступать ногами, говорить обо всем - как мне скучно дома, как неинтересно с братом и с родственниками; о том, что сегодня десять лет со дня смерти мамы, а никто не помнит об этом и говорить об этом не с кем, - все полилось вдруг из сердца, а мы все танцевали, все ставили новые пластинки, и никто не обращал на нас внимания. Крепкие нити протянулись между нами в этот вечер - мы уже были не чужие, мы были друзья. Люся был удивлен, растроган. У него был дар легкого непринужденного общения с самыми разными людьми. Он был дружелюбен, весел, ему было все интересно. В то время он был как-то одинок сам и, может быть, тоже искал чьей-то поддержки. Незадолго до этого он возвратился из партизанского края Белоруссии, где собрал интересный материал для фильма. Он жил в нетопленой гостинице «Савой», куда приходили к нему его многочисленные друзья, военные корреспонденты. Нас потянуло друг к другу неудержимо. После праздников Люся еще несколько дней оставался в Москве, потом ему предстояла поездка в Сталинград. В эти несколько дней мы старались видеться как можно чаще, хотя при моем образе жизни это было невообразимо трудно. Но Люся приходил к моей школе и стоял в подъезде соседнего дома, наблюдая за мной. А у меня радостно сжималось сердце, так как я знала, что он там. Мы ходили в холодную военную Третьяковку, смотрели выставку о войне. Мы бродили там долго, пока не отзвонили все звонки, - нам некуда было деваться. Потом ходили в театры. Тогда только что пошел «Фронт» Корнейчука, о котором Люся сказал, что «искусство там и не ночевало». Смотрели «Синюю птицу», потом «Пиковую даму»; Люся признался, что терпеть не может оперу, но нам хорошо было гулять по фойе. В просмотровом зале Комитета кинематографии на Гнездниковском Люся показал мне тогда «Белоснежку и семь гномов» Диснея и чудесный фильм «Молодой Линкольн». В небольшом зале мы сидели одни. Люся приносил мне книги: «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол» Хемингуэя, «Все люди - враги» Олдингтона. Он давал мне «взрослые» книги о любви, совершенно уверенный, что я все пойму. Не знаю, все ли я поняла в них тогда, но я помню эти книги, как будто прочла их вчера. Огромная «Антология русской поэзии от символизма до наших дней», которую Люся подарил мне, вся была испещрена его галочками и крестиками около его любимых стихов. Ия с тех пор знаю наизусть Ахматову, Гумилева, Ходасевича. О, что это была за антология - она долго хранилась у меня дома, и в какие только минуты я не заглядывала в нее. Мы ходили вместе по улицам темной заснеженной военной Москвы и все никак не могли наговориться .
А за нами поодаль шествовал мой несчастный «дядька» Михаил Никитич Климов, совершенно обескураженный сложившейся ситуацией и тем, что Люся очень любезно с ним здоровался и давал прикурить. Мы как-то не реагировали на «дядьку», да и он беззлобно глядел на нас - до поры, до времени. Люся был для меня тогда самым умным, самым добрым и прекрасным человеком. От него шли свет и очарование знаний. Он раскрывал мне мир искусства - незнакомый, неизведанный. А он все не переставал удивляться мне, ему казалось необыкновенным, что я понимаю, слушаю, впитываю его слова и что они находят отзвук. Вскоре Люся уехал в Сталинград. Это был канун Сталинградской битвы. Люся знал, что мне будет интересно все знать, что он увидит там -и он сделал потрясающий по своему рыцарству и легкомыслию шаг. В конце ноября, развернув «Правду», я прочла в ней статью спецкора А. Каплера - «Письмо лейтенанта Л. из Сталинграда. Письмо первое» - и дальше, в форме письма некоего лейтенанта к своей любимой, рассказывалось обо всем, что происходило тогда в Сталинграде, за которым следил в те дни весь мир.
Увидев это, я похолодела. Я представила себе, как мой отец разворачивает газету.
Дело в том, что ему уже было «доложено» о моем странном, очень странном поведении. И он уже однажды намекнул мне очень недовольным тоном, что я веду себя недопустимо. Я оставила этот намек без внимания и продолжала вести себя так же, а теперь он, несомненно, прочтет эту статью, где все так понятно, - даже наше хождение в Третьяковку описано совершенно точно. И надо же было так закончить статью: «Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля» . Боже мой, что теперь будет?! Люся возвратился из Сталинграда под Новый, 1943 год. Вскоре мы встретились, и я его умоляла только об одном: больше не видеться и не звонить друг другу. Я чувствовала, что все это может кончиться ужасно. Он и сам был обескуражен и говорил, что статью он посылал не для «Правды», что его «подвели друзья». Но, по-видимому, он и сам понимал, что мы привлекаем к себе слишком опасное внимание, и он согласился, что нам надо расстаться. Мы не звонили друг другу две или три недели -весь оставшийся январь. Но от этого только еще больше думали друг о друге. Позже, через двенадцать лет, мы сопоставляли события: Люся говорил, что лежал это время на диване, никуда не ходил и только смотрел на стоявший рядом телефон. Наконец, я первая не выдержала и позвонила ему. И все снова закрутилось. Мы говорили каждый день по телефону не менее часа. Мои домашние были все в ужасе. Решили как-то образумить Люсю. Ему позвонил полковник Румянцев, ближайший помощник и правая рука генерала Власика - одна из тех же фигур, охранявших отца. Уж им-то все было известно про нас -даже то, чего никогда не было. Румянцев дипломатично предложил Люсе уехать из Москвы куда-нибудь в командировку, подальше. Люся послал его к черту и повесил трубку.
Весь февраль мы снова ходили в кино, в театры и просто гулять. Тучи сгущались над нами, мы чувствовали это. В последний день февраля был мой день рождения, - мне исполнилось тогда 17 лет; мы хотели где-нибудь посидеть спокойно в этот день и никак не могли придумать, как бы это сделать? Ни один из нас не имел возможности прийти домой к другому, мы могли только найти нейтральное место. Но и в пустую квартиру около Курского вокзала, где собирались иногда летчики Василия, мы пришли не одни, а в сопровождении моего «дядьки» Климова; он был ужасно испуган, когда после уроков в школе я вдруг двинулась совсем не в обычном направлении. И там он сидел в смежной комнате, делая вид, что читает газету, а на самом деле старался уловить, что же происходит в соседней комнате, дверь в которую была открыта настежь. Что там происходило? Мы не могли больше беседовать. Мы целовались молча, стоя рядом. Мы знали, что видимся в последний раз. Люся понимал, что добром все это не кончится, и решил уехать; у него уже была готова командировка в Ташкент, где должны были снимать его фильм «Она защищает Родину», о белорусских партизанах. Нам было горько - и сладко. Мы молчали, смотрели в глаза друг другу и целовались. Мы были счастливы безмерно, хотя у обоих наворачивались слезы. Потом я пошла к себе домой, усталая, разбитая, предчувствуя беду. А за мной плелся мой «дядька», тоже содрогавшийся от мысли, что теперь будет ему. А Люся поехал домой собирать вещи, чтобы через несколько дней уехать из Москвы. 1 марта у него была Таня Тэсс. Он сидел грустный, подавленный, - это мне рассказывали они оба - Люся и Таня - через двенадцать лет. А на следующий день, 2 марта 1943 года, когда он уже собрался ехать, пришли к нему домой двое и попросили следовать за ними. И поехали они все на Лубянку. Тут увидел Люся и знаменитого нашего генерала Власика, приехавшего лично удостовериться, так ли все идет, как надо. Все шло, как надо. Люсю обыскали, объявили ему, что он арестован. Мотивы - связи с иностранцами. Он действительно бывал не раз за границей и в Москве знал едва ли не всех иностранных корреспондентов. Этого он не мог отрицать. И этого было уже достаточно для обвинения в чем угодно.
Обо мне, разумеется, не было произнесено ни одного слова. Так началась для Люси иная жизнь, которая продолжалась для него, начиная с этого дня, десять лет. 3 марта утром, когда я собиралась в школу, неожиданно домой приехал отец, что было совершенно необычно. Он прошел своим быстрым шагом прямо в мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня, да так и приросла к полу в углу комнаты. Я никогда еще не видела отца таким. Обычно сдержанный и на слова и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог говорить: «Где, где это все?
– выговорил он, - где все эти письма твоего писателя?» Нельзя передать, с каким презрением выговорил он слово «писатель». «Мне все известно! Все твои телефонные разговоры - вот они, здесь!
– Он похлопал себя рукой по карману.
– Ну! Давай сюда! Твой Каплер - английский шпион, он арестован!» Я достала из своего стола все Люсины записи и фотографии с его надписями, которые он привез мне из Сталинграда. Тут были и его записные книжки, и наброски рассказов, и один новый сценарий о Шостаковиче. Тут было и длинное печальное прощальное письмо Люси, которое он дал мне в день рождения - на память о нем. «А я люблю его!» - сказала наконец я, обретя дар речи. «Любишь!» - выкрикнул отец с невыразимой злостью к самому этому слову - ия получила две пощечины, - впервые в своей жизни. «Подумайте, няня, до чего она дошла!
– он не мог больше сдерживаться.
– Идет такая война, а она занята.!» - Ион произнес грубые мужицкие слова, других слов он не находил. «Нет, нет, нет.
– повторяла моя няня, стоя в углу и отмахиваясь от чего-то страшного пухлой своей рукой.
– Нет, нет, нет!» - «Как так - нет?!
– не унимался отец, хотя после пощечин он уже выдохся и стал говорить спокойнее.
– Как так нет, я все знаю!» И, взглянув на меня, произнес то, что сразило меня наповал: «Ты бы посмотрела на себя - кому ты нужна?! У него кругом бабы, дура!» И ушел к себе в столовую, забрав все, чтобы прочитать своими глазами. У меня все было сломано в душе. Последние его слова попали в точку. Можно было бы безрезультатно пытаться очернить в моих глазах Люсю - это не имело бы успеха. Но когда мне сказали: «Посмотри на себя», - тут я поняла, что действительно, кому могла быть я нужна? Разве мог Люся всерьез полюбить меня? Зачем я была нужна ему? Фразу о том, что «твой Каплер - английский шпион» я даже как-то не осознала сразу. И только лишь, машинально продолжая собираться в школу, поняла наконец, что произошло с Люсей. Но все это было как во сне. Как во сне я вернулась из школы. «Зайди в столовую к папе», - сказали мне. Я пошла молча. Отец рвал и бросал в корзину мои письма и фотографии. «Писатель!
– бормотал он.
– Не умеет толком писать по-русски! Уж не могла себе русского найти!» То, что Каплер - еврей, раздражало его, кажется, больше всего. Мне было все безразлично. Я молчала, потом пошла к себе. С этого дня мы с отцом стали чужими надолго. Не разговаривали мы несколько месяцев; только летом встретились снова. Но никогда потом не возникало между нами прежних отношений. Я была для него уже не та любимая дочь, что прежде.