Дочь Сталина
Шрифт:
Светлана решила — пусть никто как можно дольше ни о чем не догадывается. Она должна была прислушаться к самой себе, своему внутреннему голосу. Тем не менее два дня она пробыла у Динеша, встречаясь с Каулем, а утром третьего дня за Светланой приехал Суров, чтобы отвезти ее в посольскую гостиницу.
«Едва я только села в машину к Сурову и мы заговорили по-русски, как меня охватила мрачная скука. Вот опять гостиница, и все та же сестра-хозяйка с украинским говором, которую я видела здесь в декабре. Там она передала меня в руки другой такой же пухлой украинки. В столовой суетились, готовясь к вечеру по поводу Международного женского дня, о чем оповещала висевшая здесь афиша. Доклад. Художественная часть.
Я совсем отвыкла от этой жизни. До чего унылая эта столовая, и клуб, и этот вечный «международный женский день» — один из поводов напиться! Все напьются вечером, ведь умирают со скуки, варятся в собственном соку».
С нескрываемым отвращением пишет Светлана о том, как на нее пахнуло «родимым домом». Картины вызывают в ней чувство тошноты, протест, бешенство, которое она едва может скрыть. Все так противно, рутинно, засижено мухами… Жены и дети посольских работников на скамейках, и те и другие надменные, преисполненные чувством собственного достоинства. Все толстые, разъевшиеся. У всех лица, отвыкшие от улыбки, с уродливой мимикой, которую можно подметить у советских чиновников и их близких. Единственное их отличие от чиновников на родине — дорогая одежда. Ради этого они и стремятся за границу, мечтают о том, как бы побольше накупить шмоток, чтобы потом можно было перепродавать их в Советском Союзе на черном рынке. И при этом все они ругают капитализм! Еще бы! Социализм для них необходим как воздух, при этом замечательном строе такие типы — бездарные, лицемерные, наглые — и процветают! Партия для них — мать родная, хотя они шепотом, друг другу на ушко не стесняются, поливая грязью эту самую партию!..
«Мне становилось все мрачнее. В тягостном унынии я отправилась на ленч к послу, куда был приглашен и Суров с женой. Ленч был у посла Бенедиктова дома. Официальная дорогая безвкусица, всюду ковры, плохие картины в золоченых рамах. Все роскошное, блестящее, но не на чем остановить глаз. Такая же роскошная и тяжеловесная мадам Бенедиктова с официальной улыбкой. А вот и высокий, огромный Иван Александрович Бенедиктов, с неподвижным, как монумент, лицом…»
Светлана чувствует, что все они безмерно рады тому, что беспокойная гостья наконец собирается уехать. Потому все с ней чрезмерно, слащаво любезны, наперебой стараются ее накормить, напоить… Стол ломится от яств, а она еле сдерживает отвращение, которое переносится и на закуску, — она уже привыкла к скромной, но вкусной индийской пище, к крепкому гималайскому чаю и отвыкла от мяса, которого не было в деревне.
Светлана отказывается от всех традиционных русских яств под водочку, которую вообще ненавидит из-за своего брата-алкоголика. Бенедиктов выказывает раздражение.
— Ну, вы не очень-то поддавайтесь здешним привычкам! — с негодованием говорит он.
Супруга его также норовит изобразить перед Светланой гастрономический патриотизм.
— Мы не можем отвыкнуть от нашей, русской пищи!
«Наша, русская» — в их понимании это означает нажраться до отвала, проносится в голове у Светланы. Ее хотят накормить, приблизить «к русскому», удивляясь тому, какая она худенькая… Она и в самом деле похудела в Калаканкаре.
Ее настойчиво приглашают в клуб вечером. Супруга Сурова намерена сделать доклад о Международном женском дне, после которого будет концерт. Здесь отличная самодеятельность, говорят ей.
«Доклад! Самодеятельность!» Да неужели нельзя жить без всех этих коллективных фальшивых чувств?
Как она отвыкла от всего этого — и как быстро… Два с половиной месяца была сама собою, дышала вольно, и люди вокруг не были частями механизма… Они были нищими, голодными, имели тысячи своих забот, но каждый мог свободно говорить то, что он думает, свободен
«Индия раскрепостила и освободила что-то внутри меня. Здесь я перестала чувствовать себя частицей «государственной собственности», которой была в СССР всю жизнь. И хотя я вполне трезво понимала, что для индийского правительства я была такой же «собственностью», — в этом у меня не было никаких иллюзий, — но внутренне я уже непоправимо освободилась от этого вечного рабства».
И буквально все подталкивает ее поскорее принять решение…
Бенедиктову хотелось показать себя радушным хозяином, но он не может найти нужную интонацию, необходимые слова, и разговор не клеится. Он напоминает, что Светлана ни в коем случае не должна чувствовать себя неудовлетворенной, ведь ей пошли на уступки, разрешив задержаться в Индии. В тоне его звучит что-то менторское. Светлана изо всех сил сдерживается, чтобы не обнаружить перед этим почтенным собранием свои истинные чувства. Ее еще раз настойчиво приглашают прийти вечером в клуб, но она, сославшись на приглашения Кауля, отказывается, берет свой паспорт и уходит в гостиницу.
«Если я лечу послезавтра в Москву, то надо отдохнуть, пойти вечером к Каулю, как условились, а завтра сделать последние покупки. Если нет… Если нет…
Я вдруг встала и начала перекладывать вещи из большого чемодана в тот, который поменьше. Не потащу же я с собой большой чемодан в посольство США…»
Заметим — это весьма символический жест в жизни Светланы Аллилуевой. Она еще не приняла окончательного решения — но руки опережают то, что сложилось в уме. Первый порыв почти всегда знаменует собою свершение. Тут ничего не поделаешь. У нее всегда в запасе есть время — месяц, неделя, день, но какая-то неведомая сила как будто подталкивает ее под руку: беги! беги! Ей бы помедлить, снова и снова перечитать письмо сына, которое она получила еще в Калаканкаре:
«Мамочка, милая, здравствуй! Получил твое письмо и телеграмму. Очень удивился тем, что ты не получила ту телеграмму, которую я послал тебе. Я думаю, она где-нибудь потерялась… У нас все прекрасно. Обеденную книжку мы получили по твоей доверенности, а в остальном все не так уж плохо, за исключением того, что Катя очень по тебе тоскует. Я тоже очень скучаю по тебе и очень хочу тебя видеть…
…Мы здесь живем так: во время Катиных каникул она ездила на дачу с Таней. А мы во время наших каникул предприняли вояж в Тбилиси… В общем все очень хорошо, за тем исключением, что мы очень скучаем по тебе. Очень нам без тебя плохо…»
Ей следовало бы вчитаться в эти строки — ведь это крик души…
И сейчас у Светланы в запасе ночь.
Ночь для размышлений, для окончательного взвешивания всех «за» и «против». На одной чаше весов — Родина, дети, друзья, родные, на другой — свобода. Разве не стоит подобный выбор того, чтобы над ним помучились еще одну ночь? Заказать крепкий кофе, выпить его в одиночестве, постоять у ночного окна — может, холодное стекло и далекое ночное небо отрезвят? Может, шаг, на который она решилась, все же не следует предпринимать? Или по крайней мере не делать его сейчас, а через год, как обещал Динеш, приехать с детьми, заранее сагитированными в пользу свободы, в Индию — и тогда?.. Но, увы, такая это горемычная душа — неизвестность манит ее, как бездна…
Взгляд Светланы падает на часы: три часа дня. День и ночь впереди, день и ночь полного одиночества. Но одиночество — это именно то, чего не переносит Светлана Аллилуева. При всех своих жалобах на сутолоку и суету, которые не дают ей возможности сосредоточиться, люди ей нужны как воздух — знакомые, незнакомые. Посольские — неподходящая компания, поищем другую…
Она быстро спустилась вниз и спросила у вахтера, как по телефону вызвать такси. Вахтер объяснил ей, и Светлана вернулась в комнату.