Дочери Евы
Шрифт:
Потом были еще очереди, уже нестрашные, – например, к начальнице ОВИРА, жидковолосой молодой женщине с брюзгливо поджатыми губами и погонами на широких плечах. В Багдаде все только начиналось, бомбы летели в сторону Тель-Авива и окрестностей, но очередь была настроена довольно оптимистически.
Лучше бомбы, чем братки на Лесном и снежная каша под ногами. Лучше бомбы, чем очереди за сахаром и гречкой, чем пайки со сгущеным молоком для страдающих диабетом ветеранов.
Тщедушный человечек с обмотанным горлом пробивался сквозь толпу. Проходя мимо, он довольно грубо пихнул меня острым локтем. Какого черта, – взвилась я и тут же осеклась, напоровшись на искаженное страданием лицо, на подернутые пеленой глаза, – на ржавую радужку, испещренную разноцветными точками. Смешным голоском, донельзя жалким, он выкрикивал нечто нечленораздельное, – то ли «дайте пройти», то ли «спасите!».
Я видела его в банке «Апоалим», – постаревшего, склонившегося над русской газетой, – на шуке перед наступлением субботы, – с доверху
Прощаясь, мы обменялись телефонными номерами, – я тут же скомкала бумажный листок, на котором корявым почерком было нацарапано имя, – вряд ли она понадобится мне в следующий раз, – никто не знает обстоятельств, при которых произойдет следующая встреча, – скорей всего, у нас будут другие имена и номера телефонов, – но я уверена, мы узнаем друг друга.
Египетская принцесса
Ты будешь секретаршей, секретаршей у большого начальника, – выдыхала она мне в лицо, – как не пыталась я ускользнуть от её удушливого внимания, мне это не удавалось. Увидишь, ты будешь секретаршей, – видимо, дальше этого её воображение не простиралось, – ну что, милая, хамуда, 11 ты уже нашла работу? настоящую работу? – кричала она из окна и приветственно взмахивала рукой.
11
1 милая (ивр.)
В то время я как раз выгуливала новорожденных таксят, которых родила собака моего брата. О ней отдельная история. Роды были тяжёлыми, но слава Создателю, пятеро из семи остались в живых, и теперь роженица с истончившимся от страданий профилем лежала на пахучей подстилке, а я выносила её детей «подышать свежим воздухом», если можно так сказать о спёртом воздухе марокканского предместья. Я выносила их по очереди, прижимая к груди. Вначале пятерых, потом оставшихся, похожих на крысят, последышей, Зосю и Басю. Я подставляла их чахлые тельца солнечным лучам и гладила слипшуюся медно-подпалую шёрстку. По нескольку раз в день я кормила их из детской бутылочки молочной смесью, – хоть Лайла и была примерной матерью, но молока на всех не хватало, младенцы повизгивали и отталкивали друг друга, обнаруживая невиданную волю к жизни, – самые слабые так и не дотягивались до истерзанных полупустых сосцов.
Завидев меня со щенятами, она брезгливо морщилась. Так ты никогда не найдёшь настоящую работу. Работу секретарши, ты должна забыть о глупостях, выучиться и стать человеком. Ат хамуда (ты славная), добавляла она в утешение и трепала меня по щеке. И медленно поднималась по лестнице, распространяя удушливый запах цветочных духов и сладкой пудры. Пудра слоями лежала на её лице, малоподвижном, размалёванном однажды и навеки, с ниточкой нарисованных бровей, багровой полосой губ, – эта манера трепать по щеке раздражала меня, но я никак не успевала вовремя увернуться. Ат хамуда, – бормотал приземистый марокканец Ами, выуживая из кармана спрессованный ком халвы. От щедрого дара я всё-таки успевала увернуться, но от потрёпывания по щеке почти никогда, – иврит ещё не стал моим вторым языком, и я никак не могла уловить момент, за которым вполне дружественное соседское приветствие переходило в стадию шокирующей фамильярности. Ат хамуда, – повторял он, сладко улыбаясь, раздвигая желтоватую гармошку рта в крошках халвы, – ат хамуда, – проговаривал он, выдыхая в лицо спёртость марокканского гетто, амидаровского барака, кошачьего притона с живописными лужицами на лестнице, с запахами куркума, камуна, всей этой пряной смеси, настоенной на мугамах какой-нибудь новоявленной Сарит Хадад, на скученности этого «хумусо-тхинного» пространства, на смеси диалектов, ливийских, египетских, марокканско-французских, на гроздьях хамоватых гаврошей, заглядывающих в окна первого этажа, выстреливающих отборным матом своими упругими розовыми язычками, – има, има, – дай, има, – гортанным подвыванием маленьких притворщиков, оболваненных манкуртов с улицы Цалах Шалом 66.
Мысленно я прослеживаю траекторию своего передвижения по улице Цалах Шалом, начинающейся с остова военной базы, опутанной подобием эвкалиптовой рощицы и заканчивающейся матнасом, можно сказать, эпицентром всех значительных событий в шхуне. Подавляя приступы тошноты, я оставляю позади гостеприимный торговый центр, раскинувшийся овощными прилавками, почтовым отделением, парикмахерской, кабинетом ветеринара, решительной русской женщины по имени Лиля, короткостриженной, с бульдожьей хваткой мускулистых рук, с энергичными крепенькими ножками, напоминающими ножки от рояля, – совмещающей трудовые будни с легкомысленной подтанцовкой на свадьбах и бар-мицвах в ресторане с многообещающим названием «Голубая лагуна».
Позади остаётся центр вечернего досуга со светящимся телевизионным экраном, несколькими шаткими столиками, темпераментными футбольными комментаторами, – несколько лунатических лиц под загадочной ориентальной луной, – скопище маргиналов, ведущих, впрочем, вполне упорядоченный образ жизни, – кос 12 кафе, затяжка, футбольный матч, прогулка на пёстром автобусе до торгового центра, – наряд – шлёпанцы с малоаппетитными отростками пальцев, майка, шорты. Разнообразие человеческих лиц в диапазоне от карикатуры до трагикомического фарса, где марокканская нервозность сменяется медлительной персидскостью, левантийской раскованностью и хриплым сексапилом местных лолит, нежных отроковиц, увешанных
12
Чашка (ивр.)
13
Учительница (ивр.)
А вот и автобус, нарядный автобус пролетает мимо сидящей на мостовой огромной женщины, ещё не старой, со слезящимися трахомными глазами, она сидит прямо на асфальте, вытянув обездвиженные ноги. Не отворачивайтесь в суеверном ужасе, женщина эта всего лишь элемент пейзажа, фрагмент мозаики, – таинственным образом появляется она в одном и том же месте, окружённая разноцветным хламом. Похоже, собственные дети выставили несчастную за порог дома, не навсегда, впрочем. Иногда вокруг стенающей, извергающей поток проклятий то ли на арабском, то ли на ладино, образовывается круг сочувствующих, небрезгливых аборигенов. Кивая головами, выслушивают они душераздирающую историю, похожую на нескончаемый сериал. Рядом стоит эфиопский старец в белом парусиновом костюме и канотье. Его узкие кофейные запястья блестят на солнце, как отполированное временем благородное дерево. Опираясь на трость, он кивает головой и блаженно улыбается, непонятно кому, то ли кричащим согражданам, то ли собственным эфиопским мыслям в благородных очертаний голове. Шекель, шекель, – цокают копыта, – на повозке груда арбузов, – юркие мальчишки с готовностью раскалывают огромные шары, орудуя ловко и споро устрашающими тесаками, – сладки, попробуй, гверет 14 ! Пара арбузов неизменно остаётся разможжённой на проезжей части, сладкая кашица расползается по асфальту, являясь отличной приманкой для назойливых мух.
14
Госпожа (ивр.)
Вскоре я начинаю различать эти лица, вникать, пропитываться духом странного местечка, этакого Макондо, в котором если кто и спит по ночам, так это те самые упахавшиеся «русские», которые благо и божий дар для персидской старушки, сдающей однокомнатную хибару на земле за триста зелёных, или для бухарского маклера с золотой цепью на мохнатой груди, этакого «эфенди», «бея», «эмира». Всё утро он возит нас в роскошном авто с бархатно урчащими динамиками в надежде свести интересы персидской старушки, жующей сухой ниточкой губ в своем гранатовом пардесе, да хранит её господь, с интересами вновь прибывших, ещё совсем глупых, свежих, как молодые петушки, наивных новых репатриантов с застенчиво опущенными ресницами, с необожжённой ещё девственной кожей, с ещё внятными интонациями московской, питерской, киевской речи, с ещё свеженькими «теудат оле», удостоверяющими новую личность, рождённую буквально вчера, в аэропорту Бен-Гурион, у стойки равнодушно-доброжелательного клерка.
Сидя под раскалённым навесом на автобусной остановке, я испытываю острый приступ томления по чему-то несбыточно-устойчивому в моей жизни, по такому вот родовому гнезду, пусть и расположенному прямо у шоссе. Этот дом строился не один год. Хозяин, небольшого роста турецкий еврей по имени Пино, он деятелен, криклив, обстоятелен, – его участие в мизансцене насквозь значительно, – вокруг него вертится весь этот женский мирок, с необъятной «имой» 15 на пороге дома, выгревающей вместе с тюфяками и матрасами свои старые кости, со средних лет женщиной, видимо, женой, которая с утра и до вечера пребывает в беличьей суете. Её напряжённый профиль мелькает тут и там, а натруженные смуглые руки не знают устали, – впереди шабат, а тесто ещё не готово, а стирка, а дети, – детей, кажется, штук пять, или шесть, – самый младший, второй Пино, тоже центр мироздания, бронзовокожий наследник, – переваливаясь, угукая и пуская слюни, он подкатывается к бабке. Бабка вторит ему, выпячивая нижнюю губу, достигающую кончика носа, – дитя радостно смеётся и пытается ухватить старуху за кончик этого самого носа, но тут появляется хозяин, и всё сливается в клёкоте, в выразительной пантомиме, под разудалое «мизрахи» 16 из покорёженного авто выгружаются свёртки со снедью, многочисленные пакеты, уже пахнет жареным мясом, бабка смеётся, хлопает в ладоши, сверкают гуттаперчевые ягодички младшенького.
15
Мама (ивр.)
16
Восточная музыка (сленг, ивр.)