Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь
Шрифт:
Улеглись хлеба в золотые снопы; тяжёлое, крупное зерно дышало сытостью, обещая знатные калачи, овёс тоже уродился добрый. Озимые высеяли в срок – намучились все в страде крепко. Дарёну на пашне сморил обморок: солнце ударило в темечко, и она упала в чёрную и жирную борозду, охваченная прохладной лёгкостью дурнотных мурашек. Звенел высокий небосвод, качалась и пела земля, а у души выросли белые крылышки, точно у капустницы. Еле успела Дарёна поймать её… Очнулась она в тени пышных рябин около кромки поля; мокрый платок холодил голову, в теле тёплым киселём разлилась истома.
– Отдохни, сердешная, – хлопотала над нею Крылинка, доставая из
– Нет, нет, матушка, – простонала Дарёна, упираясь локтем в траву. – Ежели я пойду, кто ж работать станет? Рук мало, а дела много…
Если Рагне на большом сроке было простительно не участвовать в полевых работах, то себя Дарёна не имела права щадить. Серпом и косой она срезала свою тоску на корню, а теперь, шагая по тёплой земле, разбрасывала золотые семена покоя, чтобы всходы поскорее исцелили Младу.
Тяжёлой гроздью упало лето в корзину, и огненно-пёстрым покрывалом простёрся по Белогорской земле месяц хмурень [33] . В лукошках, что появлялись около крыльца, алела теперь осенняя ягода – брусника, клюква; порой Млада подкидывала свежепойманную птицу и рыбу, и от этой заботы сердце Дарёны согревалось нежностью, а взгляд увлажнялся солёной пеленой. В листопаде Рагна разрешилась от бремени близнецами, как и предполагала; роды проходили трудно, супруга Гораны потеряла много крови, но целительный свет Лалады из рук оружейницы спас её. Растянувшись на соломенной лежанке в бане, полотняно-белая, измученная Рагна с усталой лаской поглядывала то на одну, то на вторую дочку, которые пищали и мяукали по бокам от неё.
33
хмурень – сентябрь
– Ну что, лада? Хочешь не хочешь, а одну из них мне кормить, – шевельнула она в полуулыбке серыми губами. – У тебя Зарянка на сиське висит; двоих ты ещё потянешь, а вот третье дитё лучше мне отдай. Быть ему белогорской девой.
– Добро, – кивнула Горана, с теплом во взоре склоняясь над супругой и новорождёнными дочками. – Пускай дева растёт, красавица да рукодельница.
За оконцем бани шелестел дождь, мокрый сад ронял жёлтую листву, закрома ломились от хлеба, а обе родительницы, приложив к груди по малышке, праздновали осень «урожаем» детей. Та, что отведала молока Гораны, получила имя Воля, а будущая белогорская дева стала Горлицей.
Катился годовой круг, позвякивая днями-бубенцами, и вот – прикатился к первой пороше. Кончились полевые и огородные дела, засели женщины за ткацкий стан. Много Дарёна полотна наткала супруге на рубашки, да вот только от самой Млады пока оставались лишь кошачьи следы на первом, полупрозрачном снежном покрове. Каждое утро с затаённой щемяще-сладкой грустью на сердце выглядывала Дарёна на крыльцо – не лежит ли там очередная связка рыбы? Завидев гостинцы и отпечатки лап, она бросалась к ним, любовно изучала, касалась пальцами холодного белого кружева. Каждая вмятинка от кошачьего пальца была родной и любимой – обнять бы, запустить руки в чёрный мех, уткнуться в тёплый бок, заурчать от переполняющей сердце нежности… Но пока не позволяла кошка поймать себя в объятия, и Дарёна, памятуя о словах Левкины, старалась не беспокоить Младу своими слезами и поисками.
Но тяжко висело на душе ожидание, уходя в серую вьюжную даль зимней дорогой – ни конца, ни края не видать. Как его вытерпеть,
Миновала Масленая седмица, солнца прибыло, заговорили серебряными голосами ручьи, а на ветках хвастались чёрными лоснящимися кафтанами грачи-щёголи. Месяц снегогон одел землю в блестящий панцирь наледи; пускай и выглядели голые деревья неказисто, но солнечные дни, сливаясь в сверкающее ожерелье, пробивали тропинку к лету. Хоть и неудобно Дарёне стало с огромным животом, однако она себя не жалела: хлопотала по дому, стряпала, стирала, полоскала бельё. Если зимой полоскать приходилось в проруби, то сейчас, когда на реках тронулся лёд, она выбирала для этих нужд небольшие ручьи: так удобнее было подступиться к воде. Проваливаясь ногами в талый ноздреватый снег, Дарёна щурилась от слепящего солнца, а руку ей оттягивала большая корзина с выстиранными вещами. Едва она поставила её на берег и достала рубашку Гораны, чтобы окунуть её в сверкающие струи, как живот мощно опоясала боль.
– Ой-ёй-ёй, пресветлая Мила, пособи, – взмолилась Дарёна, согнувшись в три погибели и пыхтя.
Бельё так и осталось у ручья, и забирать его пришлось потом матушке Крылинке. Переступив порог дома, Дарёна навалилась плечом на дверной косяк.
– Матушка!… Рагна!… – позвала она сдавленно. – Началось, кажись…
Это был второй раз, и теперь Дарёна знала, чего ожидать. Лёжа на соломе с раздвинутыми в стороны ногами, она то проваливалась в угольный мрак боли, то выныривала в явь, к сосредоточенным лицам Крылинки и Рагны.
– Пой, Дарёнушка, полегче станет, – подсказала ей супруга Гораны. – У тебя в тот раз хорошо вышло…
Та и хотела бы, да слова всех песен рассыпались ворохом сухих листьев, и память зияла чёрной бездной, как разинутый в муке рот. Была бы Млада рядом – и эта холодная пустота уютно заполнилась бы пушистым урчащим комочком нежности, но сейчас Дарёна могла лишь мычать себе под нос, ощущая, как твердь неумолимо, безнадёжно уплывает из-под неё. Получалась не песня, а жалкий, прерывистый стон, в котором ни ладу, ни складу не угадать. В какой-то миг сердце съёжилось от стылого веяния безысходности: ей не пережить этих родов…
– Не могу, – проскрежетала она зубами. – Не идёт песня…
– Ничего, ничего, сейчас я тебе боль-то уберу, – склонилась над нею Крылинка.
Её тёплые пухлые ладони легли на живот Дарёны, и стало легче. Чудеса творили эти руки: чернильный полог боли с кровавыми прожилками-сполохами сполз с сознания, и Дарёна вздохнула свободнее. Однако ж всё равно иссушенная тоской по Младе душа не выпускала росток песни, и не было Дарёне убежища в светлом чертоге забвения, в который она умудрилась нырнуть во время рождения Зарянки. Сейчас приходилось всё чувствовать в полной мере.