Доказательства (Повести)
Шрифт:
И все же они волновались, даже великий Остапчук, шестое место в мире, второе в Европе; он хмуро поигрывал литыми плечами и слишком уж тщательно втирал тальк в рукоять своего «хорна». И уж на что невозмутим был О. Финкелынтейн (сборная Советского Союза), и он, сидя, как обычно, до самой последней секунды на скамье в нейтральной (пять метров от линии стрельбы) полосе и ловко орудуя спицами, на этот раз без конца шевелил губами, пересчитывая петли, и вот уже который раз начинал сначала.
Ну а он, Сычев? Выходило, что он только один и не волнуется, один среди звезд, ведь он тоже был звездой, не первой, конечно, и не второй величины, и даже не третьей, он был «одним из лучших» — так это говорится, — но вовсе не лучшим, он был звездой из туманности, он составлял Млечный Путь. Он был неразличим на общем фоне — может быть, поэтому он не волновался, потому что ни сам он, ни его волнение не были никому заметны, интересны, он был звездой десятой величины — средняя середина,
Да, ему нечего было волноваться. Выиграть он не мог, проигрывать ему было нечего. За десять лет если он к чему и привык, то это к проигрышам, тут он мог поспорить с любым. Тут он стоил не двух, а шести небитых; единственное, что ему оставалось, — это терпение, и похоже, оно у него было безграничным. Иногда оно даже вознаграждалось, его терпение, судьба была слепа, и время от времени удавалось примоститься где-нибудь на третьей ступеньке пьедестала; но это бывало так редко, что и вспоминать не стоило; здесь же, в этой компании, ему ничего не светило. И даже надеяться ему было не на что, это было элементарно, это было ясно хоть дураку, хоть умному, хоть трезвому, хоть пьяному, а он, на свою беду, не пил вовсе.
Так говорил он сам с собой, так убеждал себя, убеждал и успокаивался. И это так понятно. Мы редко позволяем себе признаться в истинных мотивах, которые движут нами, если эти мотивы почему-либо представляются нам сомнительными. Вместо этого мы принимаем успокоительные таблетки собственного изготовления. Мы наводим тень на плетень и бормочем что-то о недозревшем винограде. Ну и Сычев туда же — он, оказывается, и не собирался блеснуть чем-нибудь на этих соревнованиях, ему главное было — принять участие, а если так, если просто участвовать — чего волноваться.
Вот только губы у него дрожали…
Но тут Феликс, Феликс Крее, некогда старый друг, а ныне судья и Великий Инквизитор, добрался наконец до полосы, отделявшей женский сектор от мужского. И в то время как правая рука его с мегафоном медленно поднималась ко рту, он успел бросить быстрый взгляд влево — туда, где стояла Ингрид; но напрасен был этот взгляд, он был безответным, Ингрид стояла совсем рядом, но не видела его, она смотрела перед собой, прикусив нижнюю губу, и не видела ничего. Тогда он повернулся, приложил мегафон к губам, и над полем пронесся металлический голос: «Внимание!»
Тут Сычев почувствовал, как мелкая дрожь побежала у него по телу, от шеи к ногам. Левая рука его, державшая лук, вспотела, и рукоятка сразу стала скользкой. «Тальк, надо взять тальк», — подумал он, но как-то бессильно подумал, мысль эта появилась на обочине сознания, сознание было ленивое, чужое, не его. Его была потная ладонь, скользившая по рукоятке, и ему был нужен тальк, но словно сон овладел им, словно столбняк. «Тальк», — еще раз подумал он; затем эта мысль лениво, как пьяница в жаркий день, пробрела мимо и скрылась из виду, а он вознесся вдруг над землей и увидел эту всю картину сверху: огромное зеленое поле и две неподвижные линии. Одна линия — линия мишеней — была прямая, отчетливо видны были и щиты и сами мишени с огромными разноцветными кругами, другая линия была изломанной. Это были стрелки, мужчины и женщины; мужчины стояли за девяносто метров от мишеней, женщины — за семьдесят, посередине был излом; и вот в этом-то изломе и стоял Феликс Крее, который сверху был похож на смешное насекомое с вытянутым хоботком.
«Внимание! — кричал металлический голос с эстонским акцентом, и пустые трибуны послушно повторили это за ним. — Внимание!.. Первая зачетная серия… стреляют индексы „А“ и „Б“…»
И тонкий пронзительный звук свистка ножом отрезал прошлое от настоящего. У каждого из них, у каждого из тех, кто стоял сейчас на линии, были в прошлом, до этого свистка, свои дела и свои заботы, разные дела и разные заботы; в настоящем, которое началось сразу вслед за свистком, ничего этого уже не было. Теперь у них в ближайшие четыре дня было только одно — двести восемьдесят восемь стрел, по тридцать шесть стрел на каждой дистанции, двенадцать серий по три стрелы на девяносто метров, столько же — на семьдесят (тут закончится первый день); тридцать шесть стрел на пятьдесят метров и столько же — на тридцать (тут закончится второй день и первый круг); в третий день — снова девяносто и семьдесят, а в четвертый — опять пятьдесят и тридцать, всем осточертевшее упражнение, двойной международный круг ФИТА. И из всех этих двухсот восьмидесяти восьми стрел всегда запоминаются только две; самая первая стрела первой серии на девяносто метров и самая последняя на тридцатке, что, впрочем, и понятно, ибо с ними связаны начало и конец ваших надежд.
Эта минута… Даже ветер стих, словно из любопытства. И было тихо кругом… так тихо. Сейчас надо было сделать как раз тот самый первый выстрел, вот отчего стояла такая тишина. Они стояли молча, собирая вместе умение и нервы; за этим первым выстрелом стояли тысячи часов тренировок — долгие часы, дождь и жара, стертые в кровь пальцы, незримо
Тогда он вложил стрелу в гнездо на тетиве. Хвостовик вошел и щелкнул, как взведенный курок. И если то, что мы есть, определяется нашим прошлым, — с этого мгновения он перестал быть самим собой. И уже неважно было, что именно для него имело цену и значение в этом недавнем прошлом, — круг повернулся, декорации исчезли и появились снова, но это были уже другие декорации, и роли у актеров были другие — разбойник играл добропорядочного семьянина, а Золушка — Бабу-Ягу. Кем был Сычев на зеленой арене — он не знал, представление захватило его; он весь предался во власть ощущений, в основе которых лежал тончайший расчет, доведенный на тренировках до автоматизма. Левая рука его с луком стала медленно подниматься, рука поднималась плавно — плавность была главным условием хорошего выстрела. Далеко от него стояла мишень с золотым яблоком посередине, и к этому-то яблоку и двигался его прицел, прицел и левая рука, а правая мягко вела тетиву к подбородку. И в эти считанные мгновенья, пока руки, независимо от него, поднимали лук и тянули тетиву, он успел заметить флажок, шевельнувшийся от порыва ветра за девяносто метров от него; слева на солнце наползала тучка; рукоятка лука скользнула у него в руке, давление приходилось немного выше основания большого пальца, мысль о тальке снова появилась где-то сбоку, появилась и исчезла, он только успел подумать, отрешенно, как и в первый раз, — надо, надо было взять тальк; тетива легла не по месту, не коснулась самого кончика носа, а легла справа, он не думал обо всем этом, автомат, сидевший внутри, справился без него, сам все проанализировал, почувствовал, в то время как прицел — черная точка — тихо полз по раскрашенным кругам к центру. Белый, черный, голубой… красный и наконец золотисто-желтый; дополз и замер, и тут же автомат дал поправку — на тучку и на ветерок. Прицел нехотя шевельнулся, сполз с середины вправо и вниз, дрогнул и снова замер. «Проверка, — сказал он себе, — проверка…» Всё было в порядке. Всё было в порядке, прицел не дрожал, вынос был определен правильно, секундная стрелка бежала, время шло можно было стрелять, нужно было стрелять, оставалось только произвести выстрел, левую руку надо было удержать там, где она и была, справа и ниже золотисто-желтого круга, правой рукой потянуть тетиву, тянуть и тянуть, включить спину, завершающее усилие должно было выполняться как бы само собой: незаметное движение лопатки, мягкое и мощное, и в тот момент, когда щелкнет кликер, кисть должна сама расслабиться, пальцы отпустят тетиву, она уйдет с мягким шипением, она рванется вперед, она выбросит стрелу в пространство, но тебя это уже не касается — ты должен остаться недвижим. Да, ты не должен даже шевельнуться — до тех пор, пока стрела с характерным звуком — «тук-к-к» — не воткнется в мишень.
Что он и сделал. Он протащил стрелу. Он замер. Теперь потянуть. Он потянул. Теперь лопатка. Лопатка пошла, пошла, сейчас щелкнет кликер, он щелкнул, и в тот момент, когда пальцы, расслабившись, должны были отпустить тетиву, они вдруг словно одеревенели, они прилипли к тетиве, левая рука уже сдвинулась с места, прицел покатился вниз, а он все тянул и тянул, понимая со странной смесью ужаса и изумления, что сейчас, вот сейчас произойдет непоправимое, но он не мог разжать пальцы, не мог, не мог. Это было нелепо, то, что он не мог разжать их, это было так нелепо и бессмысленно, что удивление в нем победило ужас, он смотрел на себя со стороны, со стороны это выглядело еще более нелепо, и он едва удерживался, чтобы не покачать головой. Прошло мгновение, не больше — и тут до него дошли все ужасные последствия такого положения. «Снять, снять выстрел!» — крикнул он себе, но сделать ничего не успел, левая рука была согнута, он уже не видел прицела, он знал только, что стрелять нельзя, — в это время пальцы наконец раскрылись, он почувствовал толчок, он дернулся весь, словно этим отчаянным движением хотел выпрямить путь тетивы, но уже было поздно, он мог только выглянуть из-за покосившегося лука, он выглянул и увидел, как некрасиво, боком, виляя, стрела понеслась к мишени, пытаясь в воздухе выпрямить свой полет. Ему было нестерпимо больно смотреть на это, и он закрыл глаза.
И тут же звук — жалкий, словно лопнула где-то струна, долетел до него.
Все было кончено. Не стоило открывать глаза. Не стоило даже брать бинокль, чтоб посмотреть на такой выстрел, но он, чисто механически, сделал это — снял бинокль с пояса и посмотрел: стрела его была в щите. Она воткнулась в щит так, как она и летела, — боком, жалко, и теперь понуро висела у самого края мишени. Руки у него тряслись, бинокль прыгал, и некоторое время он не мог даже понять, задел он хотя бы единицу или нет, и ему пришлось опереть бинокль о лук. И тогда он увидел, задел.