Доказательства (Повести)
Шрифт:
Нет, эти самые греки кое-что понимали, не только насчет физкультуры. Они и путешествовали совсем не мало. Мы с Ленкой поняли это, когда добрались до Геродота. Он жил почти что две с половиной тысячи лет назад. Клянусь, он знал географию ничуть не хуже нас. Он побывал в тысяче стран и все описал — нравы, обычаи, историю.
Нет, Ленка была права на триста процентов! Действительно, пока не знаешь ничего, тяжело браться за что-то новое. А как посидишь месяц-другой — и все меняется. Уже ближе к лету я знал о древних греках уйму всего. Как будто мы жили в одной коммунальной квартире, честное слово. И что они ели, и что они пили, и какие у них были привычки, и что считалось у них достойным, а что нет. И так, постепенно, я уже привык, что в любую свободную минуту надо бежать в библиотеку, а там уже нас знали. И как приятно было ощущать, что, сколько бы ни было у тебя свободного времени, тебе всегда есть чем занять его — и не только занять, как занимаешь его, скажем, когда просто шатаешься с ребятами по парку или по улицам, а занять, я бы сказал, осмысленно. Таким занятием, после которого узнаешь еще что-то. И с каждым днем все это складывается и складывается, как если бы ты строил дом и добавлял бы по десять кирпичей. Наверное, это сначала было бы незаметно, а потом, глядишь, — и стены уже стоят.
Ну и конечно, тут было и другое. То, что
Это потому, что я такой болван. Это от темноты. Потому что на следующее утро, когда я проснулся и вспомнил, что было, я страшно испугался. Не оттого, что я ее, Ленку, поцеловал, а оттого, как это произошло. Вы понимаете? Одно дело, когда ты валяешь дурака, играешь там в разные пошлые игры вроде фантов или в «бутылочку», и совсем другое, когда ты с девочкой совсем один на один, и целуешь именно ее, и знаешь, что ты ей нравишься, и что если ты очень захочешь, то, может быть, тебе удастся поцеловать ее еще раз. Вот тут-то я испугался, потому что я слышал, что стоит только девчонке понять, что она тебе нравится, как ты пропал. Что она от тебя не отстанет. Будет смотреть на тебя как на свою собственность и демонстрировать это при каждом удобном случае, особенно при других. Клянусь, я этого не выношу. Я говорю это, потому что видел такое. Я имею в виду Наташку Степанову из нашей эрмитажной группы, я уже говорил о ней не раз. И тут самое время сказать о ней еще. Потому что после того как мы стали дружить с Леной, я многое понял. Понял, в частности, что все это время был, как последний дурак, влюблен в Наташку. Удивительного в этом нет ничего, я еще не встречал человека, который, увидев ее, не влюбился бы тут же. Все наши мальчишки по ней с ума сходили и наперебой предлагали ей свои услуги, готовы были сопровождать ее в любое место, куда б она ни захотела пойти. Но главное даже не это. Главное, что она знала это, я имею в виду, она знала, что ни один мальчишка не сможет ей отказать ни в чем. Она, я полагаю, просто не понимала, как может быть иначе, то есть как она может кому-нибудь нравиться не настолько, чтобы он, каждый из нас, не бросил тут же все свои дела, чтобы побыть с ней или проводить ее куда-нибудь — скажем, в Комарове, где у ее родителей была шикарная дача. Нет, я соврал бы, если бы вы поняли меня так, что она задавалась, я уже говорил об этом, но то, что она сознавала свою власть над всеми мальчишками — не только такими, как она сама, восьмиклассниками, но даже студентами, — вот это сознание действовало куда сильнее чего бы то ни было. Я думаю, это и погубило ее; вернее, в этом была причина того, что она в конце концов, как я уже говорил, сама влюбилась в Костю, и все потому, что он не заглядывал ей в глаза, не ждал, затаив дыхание, пригласит она его к себе в гости или на день рождения или еще как, а вел себя так, словно ее и вовсе не существовало на свете. Вернее, как если бы она ничем не отличалась от любой другой девочки и ее чары вовсе не действовали на него, Костю, так, как на любого из нас, — то есть как выстрел в упор.
Оглядываясь, так сказать, на прошедшие времена, я теперь ясно вижу, как я был влюблен в Наташку. Мне и в голову не пришло бы не пойти с ней в театр из-за какого-то мотыля для каких-то аквариумных рыбок. Да я и не вспомнил бы о рыбках, будь то не просто гуппи там или вуалехвосты, а даже если бы они все до одной были золотыми рыбками из сказки. Мне, как я понимаю, хотелось ее видеть каждый день по сто пятьдесят часов в сутки. Я, как теперь понимаю, и на Невский потому так часто ездил, чтобы как бы случайно пройти лишний раз возле ее дома — не с надеждой даже встретить ее, а просто так. Вы меня понимаете? Вот почему я так испугался тогда, после новогоднего вечера — мне показалось, что теперь Ленка заберет надо мною власть и будет демонстрировать это на виду у всего класса. Нет, я совершенно не разбираюсь в людях. Я, наверное, порядочный мерзавец все-таки, потому что всегда, выходит, готов подумать о другом человеке всякую пакость, и как хорошо, когда ты думаешь о человеке что-то, а он оказывается в тысячу раз лучше. Стыдно при этом всегда совершенно жутко, а все-таки хорошо. И лишний раз я убедился в этом на примере с Ленкой. Потому что я долгое время наблюдал за ней, как она будет относиться ко мне после всего этого, и был все время настороже, чтобы дать ей отпор, как только она посягнет как-нибудь на мою свободу и независимость. Но дни проходили, а она вела себя как ни в чем не бывало. Словно ничего и не было между нами, и словно это не я поцеловал ее тогда у окна. Она вела себя, на мой взгляд, совершенно странно, так что мне в конце концов стало даже как-то обидно, но я решил проявить железную волю и не подходил к ней еще неделю — только посматривал на нее время от времени, но долгое время не мог поймать ее взгляд. А потом поймал. Как сейчас помню, это было на уроке литературы, когда мы проходили Лермонтова, его лирику. И вот наша литераторша все говорила и говорила о тоске, чувстве одиночества и так далее, а потом стала читать стихи, и в тот момент, когда она прочитала:
Пусть я кого-нибудь люблю: Любовь не красит жизнь мою, —я вдруг посмотрел на Ленку, которая всегда сидит наискосок от меня, и в то же мгновение увидел, как ее ресницы поднялись и она посмотрела мне прямо в глаза, — это длилось даже меньше, чем мгновение, но клянусь, за это время я все понял. Прежде всего я понял, что я совершеннейший болван и таким был все это последнее время. А во-вторых… Ну, словом, это уже все неважно. Я только не могу себе простить, что не разговаривал с ней почти что месяц — вы понимаете? А ведь я мог проводить с ней целые вечера — и как вспомню об этом, так мне сразу худо. Потому что мне теперь трудно представить, как она уедет, я не могу этого вообразить, и знаю, конечно, что мы будем писать друг другу письма, да и вообще, конечно, что такое Кириши — это же здесь, под боком… Но месяца того, что я был полным идиотом, мне ужасно жаль.
Ну, а потом уже мы все время были с нею вместе. И я скажу, если хотите знать, что дружить вот так с девчонкой очень даже славно. Я был просто уверен, что дружить
Но я даже сейчас не об этом. Я о том, как славно ходить с такой вот девочкой, как Ленка. Она понимает буквально все. Это даже удивительно. Сколько раз так бывало: я только додумаюсь до какой-нибудь мысли, только открываю рот, — а она говорит — «да» и продолжает с любого места, как если бы голова у меня была стеклянная и все, что я думаю, видно было бы снаружи, как в витрине.
Первый раз я с этим столкнулся как раз на этих древнегреческих делах. Я помню, это было поздней весной, вернее даже в самом начале лета; мы засиделись в библиотеке до чертиков в глазах, и тут мне пришла в голову, как я понял, гениальная мысль — съездить с ней на Каменный остров. Я считаю, что это самое красивое место в Ленинграде. Знаете, о чем я говорю? О том канале, что идет вдоль Березовой аллеи, по левую сторону, если идти от Крестовки. Особенно там здорово вечером, когда в самом разгаре белые ночи, и все это место, кажется, появилось прямо из сказок Андерсена — странные такие дома с черепичными крышами, с маленькими вытянутыми окошками, похожими на бойницы древнего замка, — не хватает только сов, чтобы ухали, сидя на флюгерах, потому что там на каждом доме есть и флюгер — то в виде вымпела, то — петуха, а то — кораблик, как на Адмиралтействе, — дивная красота. Я хотел, чтобы для нее это все открылось сразу, одновременно и неожиданно, потому что я еще раньше узнал, что она никакого представления об этих местах не имеет вообще. И вот мы сели на сорок шестой автобус и доехали как раз до Второй Березовой аллеи — как вы поняли, это со стороны Кировского проспекта, так что и канал этот, и дома оставались невидимыми для нас справа, — а шли мы по направлению к Крестовке, как раз к тому островку, что напротив гребного клуба «Энергия», и вся хитрость заключалась в том, чтобы она, Ленка, ни о чем не догадывалась раньше времени. Вот потому-то я и повел ее сначала чуть левее, в парк, как бы уводя от этой самой Голландии, и тут я стал думать о том, что мы прочитали, отсидев очередную тысячу часов в библиотеке. Я подумал о том, что уже пора бы нам прийти к какому-то мнению об этом самом Гомере, понять хотя бы для нас самих, когда же он все-таки жил, и тут я раскрыл рот, чтобы заговорить об этом, как Ленка в ту же секунду говорит:
— Я, — говорит, — думаю, что прав все-таки Гелланик.
У меня даже слова, которые я хотел сказать, застряли в горле — настолько, что я даже закашлялся. Потому что я хотел сказать буквально то же самое. Я хотел сказать: «А знаешь, Ленка, по-моему, наибольшее доверие вызывает у меня лже-Плутарх». Но хоть она сказала про Гелланика, а я — про лже-Плутарха, просто удивительно, как мы пришли к одному и тому же, потому что из всех десяти миллионов мудрецов, которые на протяжении двух с половиной тысяч лет не могли прийти к какому-нибудь общему выводу о времени жизни Гомера, только эти двое — Гелланик, живший в александрийские времена, и этот самый псевдо-Плутарх, живший вообще неизвестно когда, — считали, что Гомер жил во времена Троянской войны. Только эти двое — и надо сказать, что в этом, как видите, обоим нам показалось больше смысла, чем во всех остальных бесчисленных вариантах. Потому что ни Кратес, ни Эратосфен, ни Аристотель с Аристархом, которые считали, что Гомер жил лет на двести позднее, ни тем более Геродот и Фукидид, которые считали, что он вообще жил лет через четыреста после этой самой войны, не могут объяснить внятно, откуда же он, Гомер, знал все так точно, с такими потрясающими подробностями — всё, даже самые мелкие случаи, которые во время этой войны происходили, откуда знал он все до мельчайших подробностей, вплоть до того, как выглядел этот замечательный щит у Ахилла. Ну, понятно, одну-две подробности можно выдумать, но нельзя выдумать всех героев, из которых ни один не похож на другого, нельзя выдумать все их биографии, все их поступки, нельзя всего этого выдумать из ничего. Это, по-моему, совершенно ясно. А если учесть, что до него, до Гомера, вообще никто — понимаете, никто — не описывал подобных вещей, то ему и подсмотреть, прочитать это было негде, не у кого; не у кого ему было учиться, как писать, и тут, как ни крутись, придется признать, что он мог описать все это, только увидев. Вот почему так верил каждому слову Гомера великий археолог Шлиман. Он, как вы знаете, не был ученым — в том смысле, что он просто любил свою археологию и верил в Гомера, как в господа бога, и считал, наверное, что ему, Гомеру, совершенно незачем было врать, выдумывать из головы, если можно было писать чистую правду — и что же? Те, кто сомневался, оказались не правы, а Шлиман, который поверил Гомеру, оказался прав и открыл Трою и нашел золотой клад царя Приама. Нет, Шлиман тоже присоединился бы к Гелланику и лже-Плутарху и к нам с Ленкой, хотя все остальные — и Аполлодор, и Ксенофан, Акций, Филохор, Эфор и Симонид — все они и десятки и сотни других древних историков, конечно же, подкрепляли свои доводы какими-то доказательствами, — но главного они все-таки объяснить не могли: откуда он, Гомер, все это взял с такими потрясающими подробностями и почему после него никто не мог уже подняться на такую высоту.
Здесь может показаться, что напрасно мы потратили столько времени, чтобы выяснить, когда он жил. Например, может кто-нибудь сказать, что неизвестно, и где он жил — в Смирне или на Хиосе, или на Итаке, или в Афинах, Колофоне, Пилосе… Да, и это неизвестно, но это понятно, что если место, где человек родился, имеет какое-то значение, то насколько же больше имеет значение время — время рождения и время жизни. Пусть каждый из вас попробует представить, что он родился на том же месте, только лет триста назад, — и вам станет все ясно.
И тут произошло то, что всегда происходит, когда начинаешь говорить не всерьез, а потом увлекаешься. Мы так увлеклись этим делом и так обрадовались тому, что пришли к одному и тому же выводу, что я уже и забыл, что привел Ленку сюда показать Голландию. Мы присели с ней на скамейку, и тут она мне выложила все, что, по ее мнению, вытекает, если мы поверим лже-Плутарху. Во-первых, сказала она, если я помню, то Геродот утверждает, что всех богов выдумал сам Гомер. А если это так, то и тут надо признать, что он не с потолка все это брал, а откуда-то. И если признать, что все это придумал какой-то человек, то надо или верить всему, или ничему не верить, это же логично. А поскольку наукой доказано, что Троянская война была на самом деле, то мы вполне можем поверить, что и Геракл не выдуман, что не выдуман и Тезей, и Елена была на самом деле, и Эврисфей, и тут она говорит мне потрясающую вещь: она говорит, что Гомер должен был все это видеть тоже.