Доказательства (Повести)
Шрифт:
Заключенный Пьер-Гаспар Шометт сидит на каменном полу, подстелив под себя какое-то тряпье. Глаза его открыты. С таким же успехом они могут быть и закрыты — в подвале, где расположена «кошачья западня», всегда темно. Свет появляется здесь редко, но все-таки не реже, чем раз в четыре часа при смене караула. Кроме того, свет появляется, когда приносят пищу, заключенный получает чечевичную похлебку дважды в день. Кроме того, приходит еще золотарь и уносит из камеры ведро. Иногда он забывает это Делать по нескольку дней, и тогда в подвале становится трудно дышать. Еще заключенный видит свет, когда к нему приходят.
В положении о заключенных в камере ноль сказано «без права свиданий». Но это относится к людям, которые хотели бы прийти оттуда,
Объяснимо и понятно.
Добрая треть людей, заполнявших многочисленные камеры Люксембургской тюрьмы, попала в эти камеры на основании «закона о подозрительных». Автором этого закона, позволявшего трактовать понятие «подозрительный» весьма широко, был не кто иной как Пьер-Гаспар Шометт, взявший себе имя древнегреческого философа Анаксагора. Неудивительно поэтому, что многие, очень многие спешили посмотреть на человека, бывшего, по их мнению, причиной их несчастий.
Сделать это было нелегко. Но не невозможно для того, кто пожелал бы этого слишком сильно. Все заключенные Люксембургской тюрьмы пользовались теми правами и привилегиями, которых был лишен Шометт. Они могли свободно передвигаться в пределах тюрьмы — в дневное, конечно, время; они обладали правом на свидания и правом на передачи, равно как и многими иными правами. Почти все они были людьми состоятельными, некоторые — богатыми, некоторые — богатыми очень. И поскольку все расходы по содержанию в тюрьме несли сами заключенные, это неминуемо приводило людей состоятельных к тесным контактам с охраной, тюремщиками и жандармами. Завязывались и укреплялись деловые отношения.
При таком положении вещей можно было при известных усилиях (в том числе и финансовых) добиться разрешения на доступ к камере ноль.
Они приходили чаще всего группами — по камерам. Они приходили группами — бывшие графы и герцоги, маркизы и принцы, маршалы и генералы, женщины, одетые словно к королевскому приему, простые дворяне, священники, шлюхи, спекулянты. Они приходили — все те, с кем он всегда боролся не на жизнь, а на смерть и тогда, когда был еще безвестным журналистом, и когда стал генеральным прокурором Коммуны. И теперь, когда он оказался вместе с ними, но еще более униженным, они приходили взглянуть на него. Они приходили — сытые, веселые, хорошо одетые, приносили с собой свечи, вино, еду. Гонимые странным любопытством, подходили они к решетке, освещали узкую тесную нору и долго, пристально вглядывались в человека, которому некуда было спрятаться от этих взглядов и от этого света. С удивлением, близким к разочарованию, видели они человека небольшого роста, с огромным выпуклым лбом, с лицом, поросшим неопрятной рыжеватой щетиной, и странными глазами ярко-синего цвета; некоторым они казались черными, а некоторым — совершенно серыми.
Они вглядывались в этого человека долго и пристально. Не в силах отвести взгляд, они рассматривали его, с трудом освобождая место для других, громкими, возбужденными голосами они обменивались мнениями, женщины прерывисто дышали — и эта камера, и человек в ней, и этот спертый тяжелый воздух вызывали в них странные, острые желания, бывало даже, что некоторые, не в силах противиться этому, брали мужчин и уходили с ними наверх и там предавались наслаждениям, испытывая при этом почти болезненное удовлетворение. Оставшиеся подходили к решетке снова и снова; иногда они произносили речи, почти всегда эти речи звучали язвительно и всегда, без исключения, оскорбительно и высокомерно. Затем они пили и ели, поднимали тосты за лучшее будущее, где не будет места таким людям, как автор «закона о подозрительных», они поднимали стаканы за здоровье всех честных людей, подчеркивая при этом,
Время от времени кто-нибудь, милосердный более других, протягивал сквозь прутья решетки кусок мяса или стакан с вином. Но заключенный камеры ноль не замечал ничего. Глаза его в такие минуты были широко раскрыты, но смотрел он не на людей и видел он не их. Он видел свет. Никогда раньше не мог бы он предположить, что маленький колеблющийся огонек может дать человеку так много, легкое пламя, загасить которое можно так же просто, как человеческую жизнь.
Каждый раз, когда он видит свет, он смотрит на него не мигая, и, когда посетители, кто бы они ни были, уходят, унося с собой трепещущую искорку, глаза его сужаются, закрываясь надолго с наступлением полной темноты.
Уходит, исчезает свет; некоторое время еще слышен шум шагов, затем пропадает и он. Слышно легкое позвякивание. Это позвякивают деньги. Уходя, посетители дают их часовому, дают всегда, иногда очень щедро, при этом женщины всегда более щедры. Пост у камеры ноль считается поэтому очень выгодным, за право занимать его приходится приплачивать начальнику караула, что, впрочем, всегда окупается.
Так проходят дни Пьера-Гаспара Шометта, дни, наполненные светом, темнотой, посетителями. Сколько уже прошло их, этих дней… Сколько их еще пройдет? Шометту кажется, что прошли уже месяцы и годы, долгие сотни дней. В то же время он знает, что на самом деле не прошло и месяца. Может быть, прошло всего двадцать дней. Но ему трудно поверить в это. Время для него остановилось, замерло, оно потеряло всякий смысл, стало необъятным, бескрайним… и ненужным. Время потеряло протяженность, вместо этого оно приобрело вес, оно стало тяжелым, оно давит. Оно стало ощутимым, как боль, и с ним, с этим временем, которого всегда так не хватало генеральному прокурору Коммуны Анаксагору Шометту, заключенный Пьер-Гаспар Шометт должен был бороться изо всех сил.
Ни минуты отдыха не было у него все эти последние восемнадцать месяцев. Каждый день он работал до изнеможения по пятнадцать, шестнадцать, двадцать часов. Часто он валился с ног прямо в Коммуне, засыпал на жесткой скамье, подложив под голову плащ. Он открывал школы, благоустраивал жилища бедняков, организовывал мастерские, закрывал публичные дома и церкви, открывал богадельни и клубы, упразднял старые богослужения и вводил вместо них культ Разума, формировал батальоны, уходившие на фронт, писал и произносил речи, выступал на митингах, возглавлял шествия, провозглашал петиции, благословлял браки и разрешал разводы. С той самой минуты, когда ночью девятого августа тысяча семьсот девяносто второго года он вывел из казармы на улицы Парижа батальон марсельских добровольцев, у него не было и получаса, который он мог бы посвятить самому себе.
Но теперь у него было достаточно времени. У него было чудовищно много времени, впервые оно принадлежало ему, и только ему. Но теперь он не знал, на что его употребить, что с ним делать.
Он может употребить его на размышления. Да, это так — он может сидеть, стоять, наконец лежать, согнув ноги, и размышлять. Думать. Осмысливать то, что было, и то, что есть, сопоставлять прошлое с настоящим, сравнивать причины и следствия. Может он также задуматься и над будущим, попытаться представить, угадать, что его ожидает, хотя мысли последнего рода вряд ли способны принести ему утешение.
Он может сделать попытку связать все разрозненные события своей жизни, сравнить их при этом с событиями и жизнью всей страны, попробовать проследить некоторые закономерности, соединяющие прошлое с настоящим. Обстоятельно и не торопясь, может он обдумать всю свою жизнь и решить, насколько закономерно его сегодняшнее положение.
Он обдумывает свою жизнь. Вспоминает ее течение день за днем. Он приходит к выводу, что не может обнаружить той причины, той закономерности, которая привела его на тридцать первом году жизни в «кошачью западню» Люксембургской тюрьмы.