Доктор Ахтин
Шрифт:
На лестничной площадке, куда вышел Иван Викторович, одиноко стоял участковый.
— На пенсию уйду, — сказал он, увидев коллегу, — сегодня же пойду и напишу рапорт.
— А где доктор, который был здесь? — спросил Вилентьев, словно не слыша Семенова.
— Ушел вместе с женщиной, — махнул рукой участковый, и продолжил запутанно излагать свои мысли, — понимаете, Иван Викторович, когда такое зверство происходит вокруг, как я могу смотреть в глаза мирным жителям на моем участке, когда я уполномочен властью защищать, и ничего не могу сделать.
— Ты
Семенов, отвлекшись от своих мыслей, посмотрел на собеседника и сказал:
— Нормальный доктор, да и, похоже, ваш сотрудник знает его, потому что она поздоровалась с ним, когда пришла сюда. А музыка, — я тоже её слышал. Самоубийца музыкальный центр запрограммировал на определенное время, вот он утром и разбудил весь дом.
— А, ну тогда ладно, — сказал он. — Дай, Семенов, сигарету.
Они стояли и курили на лестничной площадке, думая каждый о своем.
34
Когда я утром прихожу в отделение, мать девочки ждет меня. По выражению лица женщины я уже знаю, что она хочет сказать. И не ошибаюсь.
— Моя дочь чуть не умерла после вашего лечения, — набрасывается она на меня с упреками, — у неё была температура до сорока градусов. Я всю ночь просидела рядом с ней, не смыкая глаз. Она всю ночь бредила, металась в кровати.
— Я знаю, — говорю я, обходя её и направляясь в ординаторскую.
— Я начинаю сомневаться в том, что вы можете нам помочь, — сказала она мне в спину.
Я улыбаюсь. Человеческая убогость не знает границ: она думала, что я кудесник, который избавляет от болезни, взмахнув волшебной палочкой — раз, и готово. Мало избавить от болезни, надо выстрадать выздоровление. Если все будет легко и непринужденно, люди перестанут бояться.
В ординаторской я, поздоровавшись с коллегами и сказав что-то ободряющее бледной Ларисе, накидываю белый халат. Поправляя воротник, я смотрю в зеркало на свое отражение. Как сильно меняет человека белый халат! Только что я шел по улице в толпе теней, слившись с ними, став одним из них, и вот, я — врач при исполнении. У меня даже лицо как-то неуловимо изменилось, словно вместе с одеждой я меняю маску.
Впрочем, так оно и есть.
Когда я вхожу в 301-ю палату, мать девочки, вскочив со стула, показывает на кровать и говорит неприязненно:
— Вот, смотрите, до чего вы её довели!
На кровати лежит Оксана. Слипшиеся в сосульки волосы разбросаны по подушке, лицо землисто-бледное с запавшими глазами, которые кажутся огромными, тонкая шея. И улыбка — еле заметная и чувствуется, что даже улыбаться ей тяжело.
— Прекрасно, — улыбаюсь я в ответ, — похоже, дело пошло на поправку.
Я сажусь на освободившийся стул, словно не замечая вытянувшееся лицо матери, и глядя только на девочку, говорю:
— Головной боли больше не было?
— Вчера еще немного болела голова, но уже совсем не так, а сегодня с утра нет, — шепчет она еле слышно.
Я киваю и спрашиваю
— Вчера вечером и сегодня утром капельницы были?
— Да.
— Часов в двенадцать еще флакон прокапаем, а потом продолжим, — говорю я, обращая конец фразы к Оксане.
— Спасибо, доктор, — говорит она мне глазами.
Я встаю и выхожу из палаты, — девочка изменилась сама и изменила своё будущее. Она сможет все. Перешагнув в своем сознании через смерть, она приняла мир таким, какой он есть, а не таким, каким хочется видеть его. Если бы все люди научились мысленно умирать, мир стал бы добрее и ярче — когда видишь другую сторону жизни, то жить хочется по-человечески, с благодарностью в мыслях и с Богом в сердце.
Я возвращаюсь в ординаторскую. Вера Александровна, только что-то говорившая с Ларисой, неожиданно замолчала. Я ухмыляюсь — не надо быть провидцем, чтобы понять, что она говорила Ларисе.
— Какую мерзость вы, Вера Александровна, Ларисе рассказывали обо мне? Наверняка, свои позавчерашние высказывания вы приписали мне, чему я ничуть не удивляюсь.
Не дожидаясь ответа и не глядя на коллег, я сажусь к компьютеру.
— Михаил Борисович, почему вы думаете, что Мехряков хотел умереть? — спрашивает Лариса. — Вчера вы сказали о том, что он скрыл от меня жалобы, чтобы спокойно умереть.
— А как вы, Лариса, думайте, когда человек с медицинским образованием чувствует боль в груди, о какой причине этих болей он в первую очередь подумает — о сердечных болях или о язвенных?
И, не дожидаясь ответа, говорю:
— Такой опытный врач, как Степан Афанасьевич, не мог не понимать, от чего у него такие боли. Вопрос здесь в другом, — почему, поставив себе диагноз, он даже не попытался сопротивляться, и покорно сдался болезни. Он знал о современных возможностях кардиохирургии, но между попыткой выжить и смертью выбрал последнее.
Я поворачиваюсь и смотрю на Ларису. Она сидит на стуле, поджав ноги и глядя в одну точку.
— Когда вы собирали анамнез, наверняка, он как-то непроизвольно демонстрировал свою проблему, потому что скрыть боль в области сердца очень сложно, и вот это вы, Лариса, должны были заметить. Хотя, это бы ничего не изменило, — если он хотел умереть, вы бы не смогли ему помешать.
Я перевожу взгляд на Веру Александровну, которая стоит у зеркала и делает вид, что смотрит в него.
— Вот вы, Вера Александровна, будете цепляться за жизнь, когда придет ваше время умирать, или спокойно примете то, что вам уготовано судьбой? — спрашиваю я.
Она поворачивается ко мне и говорит, чеканя слова:
— В человеке заложено природой желание жить, и это называется инстинкт самосохранения. Лично я буду бороться за жизнь до самого конца.
— Вот и я об этом. Человек, который способен подавить в себе заложенный природой, мощный инстинкт самосохранения, заслуживает того, чтобы перед ним преклонялись. Кстати, Вера Александровна, когда вы подойдете к этому самому концу, вы проклянете то безумное время, когда вы боролись со смертью.