Доктор Сергеев
Шрифт:
Чувствуя странный холод в кончиках пальцев, Лена сделала первый разрез. Ассистент приложил марлю к ране, но в тот же миг Лена услышала странный звук в горле девочки. Она мгновенно поняла: запал язык. Операцию приостановили. Быстро раскрыв рот, достали щипцами язык, оттянули его кверху, но девочка не дышала. Яснее прежнего видны были едва прорезавшиеся постоянные зубы, крохотная белая полоска на побледневшей десне, и это снова залило грудь Лены острой жалостью и болью. Она сняла перчатки и сама, словно никому не доверяя, вколола в руку ребенка шприц с кофеином, сама сделала искусственное дыхание, снова впрыснула возбуждающее. Ничего не помогало. Носик девочки стал тоньше, круги под глазами резко потемнели, щеки запали. Лена стояла неподвижно и смотрела в ее личико, словно ожидала, что оно еще может ожить, что длинные,
— Кто она? — с трудом выталкивая слова, спросила Лена комиссара вдруг охрипшим голосом.
— Пока неизвестно… — тихо отвечал он. — Бежала, видно, из аптеки… В руках было лекарство…
Он вынул из кармана бутылочку, протянул Лене.
Издали она прочла: «Гражданке Константиновой. Тинктура строфанти 10,0 по 5–6 капель три раза в день».
— Видно, матери… — сказал комиссар.
Мертвую девочку снимали со стола, и головка ее, беспомощно качнувшись, повисла в воздухе.
— Видно, матери… — повторил комиссар, не отрывая глаз от ребенка.
— Ждет, бедная… — прибавила, вытирая слезы, санитарка. — А доченьки уж нет…
Горе, переполнявшее сердце Лены в течение последних минут, вдруг охватило ее с новой силой. Она опустилась на стул, закрыла лицо руками и, не стыдясь, не скрываясь, заплакала.
— Елена Никитична, раненых привезли… — доложила старшая сестра, и Лена, овладев собой, спустилась в приемную.
До утра принимали раненых, но как ни стремилась Лена целиком отдаться работе, она не могла уйти от тягостного впечатления гибели девочки, от тревожных мыслей о близких. Отсутствие писем от отца, от Кости сейчас воспринималось совсем не так, как до сих пор. Бесконечные ужасы представлялись возбужденному воображению. Предположения одно печальнее другого не оставляли ее в течение всего дня, полного новых забот, сложных операций, административных дел. Она звонила в санитарную часть округа, но там ей ничего не могли сообщить об отце, она разговаривала по телефону с родителями Кости, но они также ничего от него не получали. Их тревога передалась Лене, и без того встревоженной и больной.
Почта в Ленинград не приходила, на бесконечное количество ее писем ответа не было. Десятки новых раненых, которых она встречала, заставляли ее рисовать себе картины ранения отца и Кости, их страданий, тоски, может быть смерти. Что бы ни делала Лена, чем бы ни занялась, в голову назойливо заползали черные мысли. В минуты отдыха, в те короткие часы, когда она оставалась одна, тоска становилась еще острее и тягостнее.
Она отдыхала на мягком кожаном диване в большом кабинете отца, стараясь отвлечься чтением. Взяла со стола его любимую книгу — «Гранатовый браслет» Куприна — и сразу вспомнила, как отец по вечерам читал ей вслух и как она любила эти вечера, как огорчалась, когда что-нибудь, вроде экстренных заседаний хирургического общества, или срочных операций, или вызовов в Москву, отвлекало от нее отца. Книги, прочитанные ей отцом, оставались в памяти дольше других, и вот сейчас, читая Куприна, Лена ясно слышала голос отца, его интонации. И, опуская книгу, закрывала глаза, как она делала это в детстве, когда старалась вообразить знакомое лишь по фотографии лицо матери, и старательно восстанавливала в памяти все детали характерной фигуры и головы отца. Вот он, крупный и грузный, поднимается от стола и идет в детскую, как до сих пор называют комнату Лены, обхватывает своей большой теплой рукой ее плечи, смотрит в ее учебники и, смеясь, говорит:
— Ты ведь у меня дурочка… Ты ведь все равно ничего здесь не поймешь. — Потом, просмотрев страницу-другую, прибавляет: — Впрочем, я и сам тут ничего не пойму, больно мудрено нынче пишут…
Потом ласково треплет ее волосы, берет за подбородок, приподнимает лицо и целует в лоб, в щеки, в губы, приговаривая:
— Господи, в кого только уродилась эта обезьяна?..
Лена вспоминала, как всегда провожала отца в переднюю, поднимаясь на цыпочки, старательно укутывала его шею большим кашне, подавала ему пальто, потом бежала к окну посмотреть, как грузно, совсем медведем, отец садится в машину и, уезжая, обязательно помашет рукой. И, приезжая домой, он так же обязательно, как в детстве, привозил ей что-нибудь сладкое — торт из «Астории», или шоколад от «Норда», или бананы из Гастронома.
Лена, отдавшись воспоминаниям, не замечала, как все больше смягчалась ее тревога. Отец неустранимо возникал перед ней, и она даже улыбнулась, вдруг вспомнив, как ежегодно, в день ее рождения, до самого последнего времени, отец, помимо всего прочего, привозил ей куклу и говорил, что не может же он не привезти своему ребенку игрушку.
Лена ясно видела лицо отца, его смеющиеся глаза, морщины вокруг них, когда он улыбался, характерное движение руки, когда он, садясь за стол, разворачивал большую белоснежную салфетку и засовывал ее конец за воротник. Она видела его крупную, чуть сутулую фигуру, когда он возвращался поздно ночью домой, усталый, бледный, может быть больной, и, поужинав, все же садился за стол и долго, до полуночи, писал. Тепло щемило сердце от нежности к отцу, но тут же что-то и тревожило — ей все казалось, что она не ценила отца, была недостаточно внимательна, не заботилась о его здоровье и отдыхе. Ах, пусть бы только скорее кончилась война, скорее бы он вернулся — она не даст ему так много работать, не даст уставать. Она заставит его отдохнуть, полечиться, он почувствует всю ее горячую нежность.
Лена поймала себя на том, что, отдавшись мыслям об отце, надолго забыла о Косте.
Из Москвы передавали трио Чайковского. Играли Игумнов, Ойстрах и Кнушевицкий. Произведение это пользовалось семейной любовью дома Беляевых. О нем восторженно говорил Никита Петрович, его с восхищением слушал Костя, его играли на беляевских субботах. Шеф кафедры патологоанатомии, заслуженный профессор Великорецкий, целыми днями готовился к репетиции; Никита Петрович в семь часов утра, перед уходом в клинику, уже сидел за пультом и добросовестно, как консерваторист, отделывал свою партию; Костя, волнуясь, работал над своей; а в день репетиции в кабинете раздавался гневный голос Беляева, упрекавшего всех и самого себя в недостаточной почтительности к гениальному русскому композитору.
— Черт знает что!.. — возмущенно кричал он. — Безобразие… Ни чувства стиля, ни ритма, ни фразы! Это кощунство! Повторим!
Они снова садились за пульты и репетировали до изнеможения, и только вмешательство Мокеевны заставляло их разойтись. А в торжественный день открытого исполнения тревог и волнений было еще больше. Лена говорила, что отец никогда, даже во время самой сложной операции, не волнуется так, как волнуется при исполнении любимого камерного произведения.
Слушая сейчас трио Чайковского, навеявшее столько воспоминаний, Лена думала о том, что, может быть, Костя и отец тоже сейчас где-нибудь наслаждаются этой музыкой и также уносятся мыслью в недавнее прошлое.
Но, может быть, они не слушали?
Может быть…
Она в испуге закрыла глаза…
Нет, нет! Об этом не надо думать!..
Она поднялась, прошлась по кабинету, вышла в коридор, вернулась. Сумерки уже совсем сгустились, наступил коричневый осенний вечер. Шторы еще не были спущены, и Лена, стоя у окна, смотрела в темноту приближающейся ленинградской ночи. Ни единой точки света, ни щелочки, ни блика. Хорошо знакомые контуры улиц, зданий, фонарей исчезли, будто их унесло огромной взрывной волной. Сколько Лена ни всматривалась, она даже не угадывала контура улицы, которую знала столько лет. Ей представлялось бесконечное поле, охваченное непроницаемым ночным мраком. Где яркий свет круглых фонарей, уходящих двумя нескончаемыми рядами? Где стальной блеск трамвайных рельсов, огни проносящихся вагонов, троллейбусов, автобусов? Где сверкающие фары сотен автомобилей, отчетливые очертания пешеходов, движущихся в обе стороны по широким оживленным улицам?
Изредка тишину нарушал грохот медленно идущего невидимого трамвая или звук внезапно возникающего из мрака автомобильного сигнала.
Лена опустила занавеси, проверила все уголки окон и робко, словно боясь спугнуть темноту, включила настольную лампу. Со стены, из широкой рамы, строго взглянул Пирогов, и Лена, точно уличенная сердитым учителем, быстро направилась в отделение.
В полутемном от синих колпаков коридоре ее встретила дежурная сестра.
— А я вас ищу. Вам звонили.