Доктор Сергеев
Шрифт:
— Здорово вы сегодня эту операцию сделали, — говорил он, — смело, с предельным совершенством.
— Ну уж и с «совершенством», да еще и с «предельным»… — баском возражал Соколов, не поднимая глаз от толстой закрутки. — Эту операцию любой молодой хирург сделает.
Костя продолжал убеждать Соколова, что он замечательный хирург, а затем уходил приготовить какой-то особенный, «по специальному способу» заваренный чай, которым любил угощать псковского врача.
Соколов был страстный чаевник и мог выпить за день десятка полтора стаканов крепчайшего чая. Косте доставляло большое удовольствие приготовить этот чай, как любил готовить его другой тонкий ценитель этого напитка, профессор Беляев, не доверявший
— Ну, прямо колдун! — баском говорил Бушуев, помогавший Косте хозяйничать. — Это уж не чай, товарищ военврач, а прямо зелье колдовское.
Соколов с наслаждением отхлебывал почти черный чай, хвалил искусство Кости, называл его «учеником и последователем великого чаевара Беляева».
В зависимости от обстоятельств, он пил иногда медленно, иногда торопливо, обжигая рот, но всегда обязательно при этом покрякивал, приговаривал: «хорошо», «очень хорошо». И характерным движением вытирал усы, разводил их в обе стороны.
— Будя… — говорил он, изображая своего отца. — Таперича… того… могим и поработать маненько… — и, смеясь, ставил чашку донышком вверх. Потом, поднимаясь, протягивал Косте руку, кланялся в пояс и прибавлял. — Покорнейше вас благодарим за хлеб-соль. Премного довольны.
Костя выискивал себе все новые дела и уходил в них с головой. Он организовал первую внутрибатальонную научную конференцию и прочел свой доклад: «О роли сульфамидных препаратов в лечении ран». Потом повторил этот доклад на большой межбатальонной конференции и приехал оттуда очень довольный. Он подробно рассказывал Соколову и Трофимову о научной работе, которую ведут врачи в своих частях, о серьезных и ценных трудах, возникающих сейчас не только в клиниках и госпиталях, но и на передовой линии.
— Я-то думал, — весело рассказывал Костя, — что наша дивизия самая умная, самая образованная, а на деле оказывается, что таких, как мы, очень много!
Боевые санбаты особенно наглядно доказали, что даже в крайне трудных условиях боев врачи сумели творчески обобщить практический опыт, который получили за недолгие месяцы войны.
Сергеев с увлечением докладывал об открытых здесь, на фронте, новых способах новокаиновой блокады блуждающего нерва при проникающих ранениях грудной клетки, о новейших приемах борьбы с послераневым шоком и поднадкостничной блокаде при переломах конечностей. И все собравшиеся — и врачи, и сестры, и даже санитары — с интересом слушали его сообщение, задавали десятки вопросов, делали замечания.
Привычным был доносившийся оттуда, с переднего края, тяжелый артиллерийский гул, в небе видны были большие темные клубы дыма, по вечерам облака на западе полыхали кровавым заревом, нередко почти над самой головой кружились вражеские само леты, и наши вступали с ними в бой, часто один-два против четырех-пяти. Шла война, огромная, напряженная война, и Костя находился в самой ее гуще, но работал так, как это бывало в Ленинграде — в клинике, в лаборатории, в библиотеке института, — оперировал, лечил, наблюдал, записывал, обобщал. Он весь погружался в свое большое, целиком захватившее его дело, и нередко оно казалось ему совсем обычным, будто оно давно, очень давно началось и, видимо, не скоро кончится. Но чувство беспокойства, какое-то «второе ощущение», болезненное и тревожное, идущее рядом с любым другим его ощущением — радостью, удовлетворенностью, — никогда не оставляло его и каждый миг напоминало о тяжелом, может быть трагическом.
«Ах, если бы только узнать о них, убедиться, что они живы и в безопасности… — думал Костя. — Если бы получить хоть одно крохотное письмецо или хотя бы привет, два-три слова…»
Но Ленинград был далеко. Ни приветов, ни писем никто не привозил. Родной город, дом, в котором он родился и вырос, близкие люди — жена, мать, отец — словно совсем исчезли, умерли, Ни к ним, ни от них ничего не доходило.
Однажды где-то совсем близко, на болоте, опустился самолет. Он оказался подбитым и основательно обгорел. Раненого пилота доставили в санбат. Костя сам оперировал летчика и узнал от него, что он летел из Ленинграда и вез почту. Но раненый был в тяжелом состоянии, а потом его пришлось срочно эвакуировать, и Костя так-таки ничего больше и не узнал. И с той минуты его не оставляла мысль, что в самолете наверняка были для него письма и теперь уже ждать их вскоре никак не приходится. Он вместе с другими ходил осматривать обгоревший ястребок, но даже следов почты не обнаружил, а в воображении возникла картина горящей в воздухе машины и разносимого ветром бумажного пепла.
«Что было в этих письмах?»
Он ненадолго отвлекался, но сейчас же снова вставали вопросы:
«Где Лена?»
«Что с матерью и отцом?»
Ответа не было, и он снова с головой уходил в свою работу.
V
События разворачивались со стремительной быстротой. Фашистская армия приближалась к Москве. На карте отчетливо вырисовывалось огромное полукольцо, с каждым днем все туже сжимавшее столицу. Дороги, идущие по радиусу к одной точке, казались цепкими щупальцами, жадно протянутыми к сердцу страны и готовыми вот-вот вцепиться в него. Они протягивались все глубже на восток, грозя обогнуть Москву и замкнуть кольцо. Информбюро сообщало об отходе наших войск, об оставленных городах. «Правда» в передовой писала об опасности, нависшей над столицей.
Всматриваясь в карту, прислушиваясь к разговорам, Сергеев весь наполнялся тягостной тревогой. Неужели возможно окружение Москвы?..
И тут же чувствовал всей глубиной своего существа, что это невозможно. Ленинград окружен, отрезан от страны, но это еще не значит, что он сдастся врагу; враг приближается к Москве, захватил на пути к ней десятки городов, бросает в бой десятки дивизий — но Москвы ему не видать, как не видать и Ленинграда!
— Почему ты уверен в этом? — спрашивал его ставший в последние дни угрюмым и молчаливым Трофимов.
— Потому, что я уверен в наших силах… — страстно отвечал Костя. — У нас огромные силы… Огромные, нетронутые резервы!
— Есть у нас сила! — убежденно повторял и Бушуев. — Товарищ военврач правильно говорит…
Глубокая вера в свой народ, в Красную Армию, уверенность в ее силе, упорстве, выносливости никогда не оставляли Костю.
Даже тогда, когда никто и не думал возражать ему, а просто кто-нибудь хмуро молчал или на лице собеседника застывала тревога, Сергеев сердился. Лицо его в эти минуты становилось злым, глаза сверкали сквозь толстые стекла очков, волосы рассыпались, и он резким жестом отбрасывал их, открывая высокий лоб.
Костя сильно привязался к Бушуеву. Он ценил его ум и высокую чистоту души.
И то, что Бушуев, назначенный в тыловой госпиталь, просился ближе к фронту, в санбат, и то, как он нежно-внимательно относился к раненым бойцам, и то, как быстро, на лету схватывал серьезные медицинские знания и легко ориентировался даже в обстановке, требующей компетентного врачебного глаза; и то, как дельно и лаконично определял положение дел на фронте и в тылу, и мысли его были при этом согреты неистребимой верой в безусловную победу России, — все делало Бушуева в глазах Кости мудрым и нравственно светлым.