Доктор велел мадеру пить...
Шрифт:
– Тиночка, побудь у себя!
Тина послушно и охотно слезла с дедушки, вышла из комнаты, но почти сразу же вернулась со словами:
– Я уже побудля!
Когда ее вечерами отправляли спать, а делать это приходилось деду, она еще теснее прижималась к нему и говорила:
– Деда, ладно тебе, ладно!
(Размышление о даче, рассказ о Василии Никифоровиче, о сооружении лестницы и так далее...)
Попытаюсь
Надо заметить, что он - по настроению - подробно рассказывал о том или ином моменте своего существования, и если бы чрезвычайная комиссия органов безопасности какого-нибудь языческого бога предала огласке агентурные записи таких рассказов, получилась бы полная и абсолютно зримая история папиной жизни, "рассказанная им самим".
Впрочем все ее элементы, иногда крупными кусками, иногда в мелких подробностях, нашли свое место в его творчестве. Он дал свою полную автобиографию в своих произведениях, причем фактическая сторона дела подкреплена чувствами, глубокими или мимолетными, а также размышлениями, а порой прозрениями.
Ярчайший пример самовыражения.
Теперь перехожу к изложению двух обещанных эпизодов из жизни отца.
Первый.
Речь идет о тюремном заключении, которому отец подвергся в двадцатом году двадцатого века, когда в Одессе в очередной и теперь уже последний раз практически до конца прошлого тысячелетия установилась советская власть и вовсю свирепствовала чека.
Заключенные сидели там без предъявления какого-либо обвинения, а исходя из классового представления тюремщиков-революционеров о виновности того или иного представителя враждебного класса.
Кем был в то время мой отец? Сын преподавателя епархиального училища, получивший чин дворянина (по наследству не передающийся), бывший гимназист и вольноопределяющийся царской армии, участник войны с Германией, дослужившийся по прапорщика и награжденный тремя боевыми наградами, молодой одесский поэт...
Никакого конкретного обвинения в контрреволюционной деятельности ему не было предъявлено, но биография была явно подозрительной, не "нашей", и в любой момент следствие могло придти к выводу о безусловной виновности и вынесения сурового обвинения.
Пока же в ожидании решения своей участи отец оставался в тюрьме, где, что называется, прижился, попривык и даже продолжал писать стихи. Его перестали вызывать на допросы. По его словам, у него создалось впечатление, будто бы о нем забыли, не обращали на него внимания. И такое положение его устраивало - он оставался в живых.
Смертельная же опасность все это время продолжала
Как-то его снова вызвали на допрос, на котором присутствовал незнакомый молодой человек, чекист, художник по профессии, из Харькова или из Москвы, инспектирующий работу молодых советских тюрем. Он вспомнил отца, на выступлении которого присутствовал в одесском обществе поэтов, и его стараниями подозрения с отца были сняты, и отец был отпущен из тюрьмы на волю.
Мельчайшие подробности об этом факте биографии отца можно узнать из таких его произведений, как повесть "Отец", написанная в начале двадцатых годов, или рассказ "Уже написан Вертер", созданный в восьмидесятом году, или в романе "Траве забвения"...
Да и тюремные стихи помогут проникнуть в душевный мир оказавшегося в неволе поэта.
А вот вызволивший отца из неволи чекист и художник Яков Бельский стал на долгие годы его близким приятелем. Он так же, как и отец, жил и работал в Москве, пока не был арестован и расстрелян как злейший враг революции.
Он изображен вместе с отцом и еще одним поэтом-одесситом на хорошо мне известной фотографии, иллюстрирующей в числе прочих второе - девяти томное - собрание сочинений отца.
Отец с нежностью вспоминал о Якове Бельском (о Яше Бельском, так он его назвал), талантливом человеке с большой и доброй душой.
С некоторых пор Яша Бельский перестал работать в ЧК, но по его же словам, "из этой организации не уходят", и поэтому ежегодно проходил там какие-то обязательные сборы.
На этих сборах он узнавал много интересного и по возвращении, хватаясь за голову, называл фамилии стукачей и осведомителей из числа литераторов, которые писали на отца в "органы" доносы.
Веселые застолья, поездки в Ленинград, вообще, жизнь богемы.
Все приобретало другой, зловещий смысл.
Конечно же алкоголь и загулы смягчали реальную картину, давали возможность словно бы пролистывать неинтересные страницы, точно их вообще нет.
Отец рассказал мне, вспоминая то время, что один его добрый знакомый, умный и скромный, как-то заметил с грустью: "Вы живете, как в чаду"...
– Их много!.. Почти все!..
Лицо отца, когда он об этом рассказывал, изменялось, приобретало выражение незнакомого мне лица Яши Бельского. И интонации отцовского голоса - этакого "крика шепотом" - так же копировали его голос.
Потом, много позже, я стал задумываться о том, как же должен был чувствовать себя отец в этом плотном окружении, постоянно сталкиваясь с людьми, пишущими на него доносы.
С течением времени многие (очень многие!) были навсегда вычеркнуты из его жизни, так, возможно, и не поняв за что, наивно полагая, что все шито-крыто...