Доктор Вера
Шрифт:
— Хорошо бы что-то такое... о, вас зиндст да?., что-то херцлихес... херцлихес... О, нун зо... сердечное, сердечное: «Мы далеко от нашей милой родины, от своих любимых жен и матерей. Храбрые солдаты скучают по семьям...» Что-то... О, как же это будет по-русски?.. Ну, что согреет сердце.
— Поняла, учту ваше пожелание. Что-нибудь согревающее сердце? Прелестно... Отлично задумано. Но, может быть, господин комендант пришлет мне что-нибудь, что согреет наши желудки?
— Желудки? Вас ист желудки?.. Ах, зо, ха-ха!.. Натюрлих, натюрлих... Германское командование умеет ценить тех
И когда адъютант принес наши паспорта и мы расписывались на каких-то трёх листках, он тут же отдал ему по-немецки соответствующие распоряжения. Ланская лихо подмигнула мне.
Снова надо было пройти через зал, сквозь строй насмешливых, недоумевающих, очень недобрых взглядов. Артистка шла, привычно улыбаясь. Несмотря на заметную полноту, она легко несла свое большое, складное тело. А я бросилась через приемную, как человек бросается через огонь во время пожара. И, хотя я не сделала ничего плохого, не произнесла ни одного компрометирующего меня слова, я чувствовала себя перед этими людьми преступницей.
Я была уже у двери, когда меня остановило тихое восклицание: «Товарищ доктор!» Инженер Блитштейн. Это конечно же он, хотя его трудно узнать, так он осунулся, постарел.
— Товарищ доктор, всего два слова. Вы были у коменданта, вы с ним знакомы... Что это за человек?
Не знаю уж, что выразило мое лицо, но он заторопился:
— Вы понимаете, как вышло... Мирра, жена моя... у нее был инфаркт. Нетранспортабельна. Разве мы могли ее бросить? Я остался. И дочери остались. Что было делать? И вот, сначала нас не трогали. Но в пятницу... Вы, конечно, слышали, что здесь происходило? Эти эсэсманы врывались ночью в еврейские квартиры, хватали людей, куда-то увозили, не давая даже взять ничего с собою. Мы целые сутки просидели на чердаке. Но за нами не пришли. Мы было вздохнули. И что же, — пожалуйте, эта регистрация. Как вам это нравится? А?.. Что теперь? А Миррочка так больна. Ей нельзя даже волноваться.
Темные, глубоко запавшие глаза смотрели на меня с надеждой. Но что я могла ему ответить?
— У меня такая же повестка, как у вас. Всех регистрируют.
— Мы — несчастная семья. Что я им? Я варю мыло. Нужно же в городе мыло? Не вам, врачу, объяснять — может вспыхнуть эпидемия... А моя жена, мои девочки... Доктор, не могли бы вы походатайствовать перед господином комендантом?.. Одно слово. Одно маленькое слово.
Я растерянно посмотрела на него.
— Коменданту? Как коменданту?.. Но он слушать меня не станет.— И вдруг как-то само собой сказалось: — Как врач, я навещу вашу супругу. Адрес?
— Пожалуйста, пожалуйста! — обрадовался он.— Ах, не на чем написать... Но просто запомнить: «Большевичка», дом шестьдесят один. Шесть и один... Квартира восемь... Это во дворе... Найти легко — наискосок от бань...
Ланская, нетерпеливо пережидавшая разговор у двери, решительно подошла к нам.
— Извините, мы торопимся.— По-хозяйски взяла меня под руку.— Пошли, Вера Николаевна, нас ждут...
— Да, да, конечно. Я понимаю, я все понимаю,— торопливо забормотал инженер.— Но, доктор, умоляю… Если, конечно, можно... Она совсем беспомощна.
Ланская вела, вернее, просто
— Ужас, ужас! — говорила актриса. — Это как у Уэллса, помните, в «Борьбе миров»? Какие-то чудовища хватают людей, бросают в корзинки себе на потребу, как мы кур или уток... Этот дичайший бред о чистоте нордической расы, о заговоре мирового еврейства, о первородном грехе перед кровью. Это дикое шаманство. Оно у них возведено в ранг религии. Против этого никто из них не может не только возразить вслух, но даже и мысленно. Боже сохрани!
И вдруг остановилась, посмотрела вопросительно.
— Я не знаю, зачем вы здесь остались, Я ничего у вас не спрашиваю, но... если можете, сделайте что-то для этой семьи. Их надо куда-то спрятать или вывезти за реку, я не знаю... И скорее, иначе... — она провела ладонью по горлу и пошла быстрее.
— Если бы это было в моих силах... Но я посещу больную. Обязательно.
Близоруко щурясь, Ланская посмотрела на меня не то изучающе, не то насмешливо:
— А вот этого как раз и не следует делать. Они не простят вам общения с обреченным семейством...
— Я же врач.
— Врач? Ну и что? В вопросах расы это дикие люди. Всякий, кто общается с теми, кого они обрекли, сам обрекает себя. При слове «раса» разум у них автоматически отключается... Я говорю, конечно, не о всех, о тех, от кого зависит наша с вами судьба...
— Но я советский врач.
Ланская даже остановилась. Посмотрела на меня с любопытством.
— И что же? Ваш халат защитит вас от пуль? — Она пожала плечами.— У нас на театре говорят — гран наив... Идемте, идемте.
Кажется, регистрация окончилась для меня все-таки благополучно. Но то ли от непривычной ходьбы по свежему воздуху, то ли от волнений я почувствовала такую слабость, что дрожали коленки. Одна мысль была — поскорее домой, в наши подвалы, где воздух по нескольку раз пропущен через легкие, но все-таки легче дышится.
Ты у меня, Семен, в вопросах этики всегда был строг и, наверное, осудишь меня — я поддалась на уговоры Ланской, потащилась к ней, и вовсе, конечно, не для того, чтобы лечить ее ногу, а чтобы поесть и поболтать с этой странной, непонятной для меня женщиной, в талант которой мы в студенческие годы были все влюблены.
Она живет на бульваре Советов, в том самом доме, где когда-то жили и мы. Красивый дом, помнишь? А посмотрел бы ты на него сейчас... Крыло, где была наша квартира, обрушено. В другом живут. Но как живут? Стекол нет, из окон, забитых досками, торчат трубы. Фасады закопчены, с балконов свисают желтые, жирные сталактиты нечистот. Лестницы покрыты коричневыми наледями, так что, карабкаясь по ступенькам, приходится держаться обеими руками за перила.
В первом, втором и третьем подъездах обитают какие-то немецкие военные. Там, как рассказала Ланская, все-таки лучше. Они заставляют жильцов скалывать эти наледи, топить печи. В остальных подняться на лестницу — все равно, что взойти на Казбек.