Доленго
Шрифт:
Все время где-то поблизости пела одинокая струна, которой вторил резкий мужской голос.
– Кто это поет?
– спросил Сераковский.
– Шаман. Он врачует болезни. Может, хотите, посмотреть?
– спросил отец Абая.
В соседней кибитке сидели на корточках две молодые женщины, ждавшие исцеления от своих недугов. Шаман, маленький худой мужчина лет сорока, с неприятным бабьим лицом, держал в трясущихся руках инструмент - нечто вроде большущего ковша с длинным черенком, на который была натянута единственная струна из конского волоса; по ней шаман водил смычком.
Никто
Шаман, напротив, находился в непрестанном движении. Он вскакивал, садился, снова вскакивал, махал руками, вертел головой. Вдруг он выхватил из-за пояса кинжал и устрашающе помахал им перед глазами неподвижных, будто неживых женщин, а затем, Подняв с пола топор, стал изо всех сил бить обухом себя в грудь и бил до тех пор, пока не свалился в изнеможении.
Тогда обе женщины встали, а все, кто находился в юрте, стали тихонько шептать молитвы. Сераковский с трудом разбирал слова, что-то вроде "Алла ой боей, хай, хай..."
Но тут раздался дикий вопль, шаман вскочил на ноги, схватил одну из женщин, перекинул ее через плечо и начал вращаться. Женщина распрямилась, вытянула руки и ноги, волосы ее растрепались, и она походила теперь на парящую в воздухе птицу. Через несколько минут шаман бросил ее на землю едва заметным движением плеча, как грузчики сбрасывают мешки с зерном.
– Алла, алла, - шептали хором те, кто был в кибитке.
Вторую женщину постигла та же участь.
– Не каждый из русских может увидеть волшебство шамана, - сказал отец Абая.
– Они поправятся?
– спросил Сераковский.
– На то есть воля аллаха.
– Старик поднял глаза кверху.
– Если он примет нашу молитву...
Абай проводил гостей до полдороги. Он молча ехал рядом с Сераковским на своем быстроногом скакуне.
– Моя теперь домой надо, - сказал он.
– Большой тебе спасыпо!
– До свидания, Абай. Тебе спасибо... Может, еще встретимся.
Некоторое время ехали молча.
– Какая все-таки дикость, какое невежество!
– прервал молчание Погорелов.
– Да, дикость, - согласился Сераковский.
– Но кто виноват в этом? Подумать только. В то самое время, когда студенты в Петербурге слушают лекции просвещенных профессоров, играет итальянская опера, печатается "Современник", здесь, на территории того же самого государства, кривляется и дурачит людей шаман. И ему верят! Ни одного лекаря! Ни одной книги!.. На территории, равной, быть может, целой Франции, живут подданные российского государства, от которых это самое государство только берет, не давая ничего взамен...
– Позволь, позволь!
– насмешливо перебил его Погорелов.
– А водка, которую продают маркитанты? Инородцы, пообщавшиеся с нашим братом, довольно быстро становятся отменными пьяницами.
– К сожалению, ты прав.
– Зыгмунт помолчал.
– А ведь хорошие люди. Как дружески встретили они нас. Особенно этот старик.
– Который по-русски говорит?
– Да... А вот я по-казахски знаю всего несколько слов. Обязательно надо выучиться.
– Зачем?
– Как зачем? Ты странный человек, Погорелов. Жить среди казахов и не попытаться овладеть их языком - все равно что высказать им свое пренебрежение. Пять слов в день - и через год мне не нужен будет переводчик.
Когда Сераковский и Погорелов подъезжали к укреплению, из ворот показалось несколько казаков. Заметив возвращающихся солдат, они поскакали к ним и круто осадили коней.
– Никого в степи не видели?
– спросил один из казаков.
– Никого... А что случилось?
– Солдат сбежал.
– Какой солдат?
– Сердце Сераковского забилось от тревожного предчувствия.
– Охрименко.
Ночью майору Михайлину стало плохо, и денщик сбегал за лекарем. С начальством лекарь был обходителен. Он выслушал больного и сказал, что самое полезное для него лекарство - это сменить климат, но коль сие от него не зависит, то стоит поехать в Оренбург и лечь в госпиталь.
Михайлин и раньше не часто бывал на плацу, где занимались шагистикой, тем более неожиданным было его появление там теперь, после того, как лекарь уложил его в постель.
Первое отделение под командой унтера Поташева занималось маршировкой. Все было как обычно: солдаты выбрасывали вперед одеревенелые ноги, равнялись, строились, сдваивали ряды. "Раз-два!", "Раз-два!" - командовал унтер. Время от времени он подходил к какому-нибудь солдату и "учил" его давал пощечину или же бил кулаком в челюсть.
– Поташев, за что вы сейчас ударили солдата?
– раздался вдруг голос майора, который стоял на крыльце канцелярии и наблюдал, как идут занятия.
– Сми-ирна!
– гаркнул унтер.
– Отставить!.. За что вы ударили солдата?
– повторил майор.
– Эта собака спутала ногу, вашродие!
– бойко ответил унтер.
– Перед вами не собака, а человек, солдат русской армии. Вам понятно?
Унтер недоумевающе посмотрел на батальонного командира. За все пятнадцать лет службы никто и никогда не сделал ему замечания по такому поводу. Пока Поташев был солдатом, его били все - от унтера и до ротного командира (до сих пор у него рот со щербой), потом, когда он наконец получил власть, пусть маленькую, но все же власть, он стал бить солдат сам, считая мордобой такой же неотъемлемой частью армии, как муштра, как слова команды, как каптенармус или повар.
И вдруг этот неожиданный, непонятный окрик майора!
– Я запрещаю вам, унтер Поташев, заниматься рукоприкладством. Запомните, и впредь извольте выполнять сие неукоснительно.
– Слушаюсь, вашродие...
Недоумение, полная растерянность, смятение - все разом отразилось на лице унтера.
Солдаты сначала ошеломленно уставились на батальонного командира, затем стали переглядываться, подталкивать друг друга плечами, подобно Поташеву не понимая, что случилось, и в то же время, вопреки Поташеву, угадывая безошибочным солдатским чутьем: что-то надломилось, что-то особенное произошло сейчас в их судьбе... У Погорелова вытянулось лицо. Сераковский не мог сдержать торжествующего взгляда.