Долг
Шрифт:
— А я слышал, что эта порода откуда угодно возвращается к привычным пастбищам, водопоям. Смотри, как бы не убежала. Надо бы на дорогу глаза ей черной тряпкой завязать.
— Я и сам было об этом подумал, но уже поздно. Сплоховал!
— Верблюдица хо-ро-шая!
— Купил ее ради молока. Жена у меня плодовитая. Детишек народила кучу, А летом что им в зубы сунешь? На зелень разную наш край не богат.
— Конечно, понимаю...
— Нам бы чаю напиться да по холодку опять в путь. Ну, братья, признавайтесь, чья жена проворней? — Незнакомец насмешливо посмотрел на Сары-Шаю. — К тебе, карнаухий, даже не обращусь. Уж больно на язык горазд. У пустомели, известное дело, котел всегда пустой.
Рыбаки дружно расхохотались, Рябой пришелся им по душе. А Сары-Шая от неожиданности даже было покраснел, чего с ним никогда не бывало, но тотчас нашелся:
— Кто осмелится божьего гостя пригласить к себе в дом, когда среди нас находится сам баскарма?!
— Добрая должна быть верблюдица. Пусть оправдает твои надежды и хлопоты. Пусть принесет в дом радость! — сказал Рыжий Иван.
— Аминь! Да исполнятся ваши пожелания!
— Ну, дорогой гость, а как житье-бытье в тамошнем
— Слава аллаху, живут пока люди в здравии и достатке. Только Амударья нынче что-то не того...
— А что? Что, бушует? Разлилась?
— Ой, не говори! Жуть! Как ее ни старались взнуздать, она, строптивица, такой тарарам устроила!
— Да, с Амударьей в половодье шутки плохи... Бед не наделала?
— Смертей вроде нет. А дома, сказывают, затопила. И скот, говорят, кое-где унесла.
— Вот это да-a! Амударья страшна в гневе! Еще хорошо, что повернули ее в Каракумы. А то бы с ней вообще сладу не было.
— Брось! Напрасно загнали ее в пески... Кому-кому, а нам эта затея боком вышла.
— Не говори! Тогда бы наш Арал не постигла бы беда... Ну, как Амударья, бушует?
— Днем и ночью грохочет. Вся желтая, глинистая, без удержу в море несет.
— Апырай, а? Черт знает что...
— А как там с рыбой... случайно, не слыхали? — поинтересовался Рыжий Иван.
— Слыхал. Говорят — непостижимо! Сама из воды прет. Каракалпаки не успевают вычерпывать.
— Апырай, а! Черт побери... Ну, председатель, понял теперь, куда подалась твоя рыба?
— Выходит, почуяла, бедная, приток пресной воды и снялась, шарахнулась вся на юг, — оживился вдруг и Рыжий Иван. — Ну, что будем делать? Решай!
— Решение одно. Догонять рыбу надо. А ну-ка, давай, собирайтесь! Живо! И сегодня же в путь!
Да, рыбак всегда остается рыбаком: скажи ему, что рыба ушла на край света, — он и туда за ней отправится... Тут же рыбаки побежали. Быстро погрузили на катер рыболовные снасти.
Рябой мужчина, напившись чаю и передохнув, с вечерней прохладой тоже тронулся в путь. Караванная дорога, некогда проложенная при купце Тентек Шодыре, затем — Темирке, начиналась отсюда. Перемахнув через хребет Бел-Арана, она сразу уходила по двум направлениям: одна — на Челкар, другая — на Арал. Ты проводил гостя за аул и показал парнишке-шоферу дорогу. Шофер без особой пока нужды включил мощные фары и газанул так, что грузовик дернулся, взревел и неукротимо, точно зверь, вырвавшийся на волю, понесся по ровной полынной степи. Пока работает мотор и крутятся колеса, не страшны ему никакие расстояния. В мгновение ока вымахнул он на черный холм, оттуда рванулся, срезая поворот, налево, потом направо — и, выбравшись на большак, с ровным мощным гулом устремился на закат. Ты стоял, все глядя вслед, пока могучий грузовик не скрылся из виду. Над высокими бортами еще долго видна была голова верблюдицы. Чрезмерно вытянутая, словно застыла она в своей неутешной, древней, как этот мир, скорби. Ничто в этот час не привлекало, не утешало верблюдицу — ни бурая степь, ни посвежевшее к ночи дыхание моря, ни полная луна, начищенным медным подносом всплывавшая на небосклоне. Она глядела туда, где осталась родина, где остались родные холмы и долины, привольные пастбища. И все это еще долго будет ей сниться, будет смущать ее покой, тревожить тоскующую душу. И ничего ей не будет мило в чужом краю. И в предчувствии своей тяжкой отныне, своей вечно томимой тоской разлуки судьбы смотрит верблюдица влажными черными глазами, смотрит не отрываясь, вытянув некогда гордую шею, туда, где осталась навсегда родимая земля, откуда увозит ее это с несусветной скоростью несущееся чудовище. Прощальный рев-стон бессловесной животины резанул тебя по сердцу. Ты, конечно, понимал, допускал в своих мыслях, что всемогущее время технического века перевернет по-своему многое, но почему-то предположить не мог, что это так скоро коснется и древнейшего, благороднейшего животного пустыни и степи. Почему-то всегда хотелось верить, что если что и может остаться в нынешнем переменчивом мире без изменения, так это именно оно и все, что извечно связано с ним: неторопливость, покладистость и выносливость... Но неукротимое и безжалостное время не смилостивилось и над этой нерасторопной животиной, ее оторвало от земли, подхватило и понесло неизвестно куда. Кто скажет теперь, как сложится ее судьба потом, в будущем, как сможет она угнаться за стремительной поступью времени? А пока ее, послушную и тоскующую, увозят в кузове захлебывающегося железным ревом грузовика.
О славная, древняя животина, сколько же груза ты перевезла безропотно на своем горбу, сколько исходила от края и до края эту суровую землю за тьму-темь веков, — а вот теперь, смотри, и сама превратилась в груз, в поклажу, и мчит тебя, безответную, на четырех колесах по некогда вдоль и поперек исхоженной тобой пустынной степи...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Ты ошалело вскинул голову с подушки, и сел. В ушах все еще звучал тот пронзительный крик ребенка, от него-то, точно ужаленный змеей, ты и проснулся. Открыв глаза, тревожно заозирался вокруг. Взгляд уперся в сплошную тьму ночи. Спросонок или со страху безлунная ночь на море померещилась тебе той черной провальной пучиной, в глубине которой, борясь со встречным течением, только что пронесся плотный косяк рыбы. И резкая свежесть морского ветерка, дохнувшая в лицо в то самое мгновение, когда ты очнулся, показалась тебе вовсе не ветерком, а жутким прикосновением могильно-холодных глубин. Весь еще во власти страшного сна, ты затравленно оглянулся по сторонам, будто опасаясь, что из пучины снова вот-вот вынырнет и бросится чудовище, подстерегавшее все время косяк. Но не было ни чудища, ни несущегося над бездной рыбьего косяка. Вместо всего этого мелькали вокруг какие-то расплывчатые тени и еще рядом на палубе что-то смутно темнело. «Что за чертовщина? Что со мной?..» Стряхивая остатки дурного сна, ты всмотрелся попристальней. Ах вон оно что!.. Это ведь твои рыбаки. В каюте еще с вечера было так душно и тесно, что они, помаявшись, один за другим поднялись на палубу, разлеглись где и как попало. Измученные духотой трюма, они теперь спали, наслаждаясь ночной прохладой под открытым небом. Кажется, по одну сторону бок о бок с тобой устроился упрямый Кошен, в темноте ты не сразу различил его. Да и трудно было поверить, что это он: больно уж спокойно спал. Может, кто-то другой? Но не успел ты так подумать, как сосед замекал и задрыгал ногами, потом угрожающе дернул головой, точно изготовившийся к нападению бодливый козел...
После такого дурного сна вряд ли теперь удастся заснуть. Катер с дюжиной груженных рыболовными снастями лодок на буксире отошел от пристани еще с вечера и теперь деловито постукивал мотором, размеренно покачивался в темноте ночного моря. Даже сомнение взяло: а движемся ли?.. Желая в том удостовериться, ты спустился в машинное отделение. Огромный, с колесо одноосной кокандской арбы, мотор грохотал равномерно и усердно. Двое мотористов стояли по обе стороны двигателя. Оба хмурые и черные от мазута на потных лицах. Они бросили сонный взгляд на тебя и, не проронив ни слова, снова занялись своим делом. В сплошном грохоте, в масляном чаду мотористы работали привычно, зорко следя за своим железным подопечным. Чумазый парень с масляным факелом в руке склонился к приборам. Но стоило ему прикоснуться к какой-то снующей взад-вперед шустрой железке, та тотчас зло зашипела, будто хорек, попавший в капкан, и посыпались искры. Ты недолго пробыл в машинном отделении. Зазвенело в ушах, потому поспешно поднялся на палубу, прошел к носу суденышка. Катер держал курс на ярко мерцавшую в аспидной черноте неба звезду на восточном небосклоне. Если будет такой же штиль, если не подведет мотор, то к следующему вечеру они, пожалуй, доберутся и до устья Амударьи. Ты прислонился к мачте, на вершине которой покачивался блеклый фонарь. Как бы ни старался сейчас не думать ни о чем, из головы упорно не шел недавний жуткий сон, а в ушах вновь и вновь всплескивался тот отчаянный вскрик ребенка... И совсем непосильно было тебе представить, в каком обличье ты себя чувствовал там, в глубине желтой мути, — в обличье человека или рыбы? Если человека, то непонятно, почему же вместе со всем косяком плыл куда-то, выбиваясь из последних сил, плыл навстречу взбаламученному супротивному потоку... А то, что плыли вы, сносимые течением, несколько дней кряду, это ты помнил отчетливо. Косяк был такой огромный и шел так плотно, что взволновал полморя, поднимая со дна всю муть. Дышать было нечем, жабры забились грязью. Те, что послабее, истощенные, особенно перестарки, задыхались, отставали от косяка и, обессилев, влекомые назад течением, пропадали где-то сзади. А впереди косяка плыли бок о бок Серый Ярый и Белорыбица. Тело Белорыбицы гибкое, упругое, точно из серебра литое. Плавники под брюшком огненно-алые, глаза угольно-черные. И даже сейчас, в этой сплошной мутной пелене, все еще сверкает она своей ослепительной чешуей. А вожак Серый Ярый, что рядом с ней, понимает, как тяжело всем плыть навстречу взбаламученной воде, и все чаще оглядывается, упруго изгибаясь, на косяк и шлет призыв за призывом: «Не жмитесь друг к другу, не толчитесь! Смелее, братья!..» Ты слышишь, он говорит на человеческом языке! И диву даешься, недоумеваешь, ведь несомненно же у рыб свой язык, а рыбий язык если и понимает кто, то разве лишь лягушки, да и те, небось, чуть-чуть. Так почему же тебе, человеку, так внятен призыв Серого Ярого? Почему ты слышишь терпеливый подбадривающий голос его — голос измученного, но не сломленного долгой и трудной дорогой вожака? Но никто не внимает его терпеливым мудрым советам. Отощавшая рыба в отчаянии так же бестолкова и упряма, как отощавшая за зиму скотина. Рыбы не только не слушаются своего вожака, а, наоборот, будто назло ему, жмутся, сбиваются еще плотнее, плывут уже так тесно, что, касаясь боками, отдирают друг у друга чешую. Вода становится грязнее, мутнее, плыть приходится все время против течения. Прошли половину ли мучительного пути, две ли трети, или, может, всего лишь треть — никто не знает, но все чаще и чаще попадаются на дороге отбившиеся от своих косяков разноплеменные бедолаги. Ошалев от радости, бросаются навстречу, восторженно взбивают воду хвостами, машут плавниками — совсем как люди...
Море становилось глубже. И мутный поток, затруднявший дыхание, посветлел. Зато участились утягивающие в глубину коварные водовороты. И опять Серый Ярый, обеспокоенный, пропустив Белорыбицу вперед, чуть приотстал и обернулся к косяку: «Будьте бдительней! Не смотрите вниз. Держитесь плотней! Не отставайте!..» А море становилось все глубже, темнее, вода холоднее, течение — круче и сильнее. И тут случилось непредвиденное. Охваченная ребячливым порывом Белая Рыбка вдруг вырвалась из-под брюха матери-Белорыбицы, метнулась в вольную воду, поднырнула, и тут что-то потащило ее вглубь, а навстречу ей оттуда, из черной бездны, серой тенью стремительно поднялось и накинулось, разинув пасть, мерзкое страшилище. Острые, как копья, зубы хищно щелкнули. Белая Рыбка успела только вскрикнуть. И от этого ее совсем детского крика, тоской наполнившего всего тебя, ты и проснулся.
Какой, однако ж, зловещий сон. И это теперь, когда только было затеплилась надежда в сердцах рыбаков... «Ах, надо же... надо же, а? Не будет, видно, нам удачи и в устье Амударьи», — сокрушался ты. Э-э, ладно, подумал потом, уже успокаивая себя, сказано ведь: сон — это бред души. Так чего ее, душу-то, понапрасну травить?
* * *
Эх, какие славные были деньки! Столько лет косячками шли в их сети одни лишь неудачи, проваливали планы, и районное руководство махнуло было на них рукой — и вдруг такая улыбка судьбы... Богатая путина в устье Амударьи враз подняла их на вершину славы. Но все на свете преходяще: и эта радость в мгновение ока растаяла как дым.
Не зря, видно, говорили предки: от суеты прошедших дней не найти потом следа. Пройдет время, много ли, мало ли, и все пережитое тобой покажется лишь давним сном — и то, что было, и то, чего не было и в помине, что намечтал в азарте суеты. Но какой смертный в тоске по прошлым счастливым дням не ворошит памяти? Подобно малому дитю, сосущему пальчик вместо материнской груди, кто из нас не ищет себе в этом утешения? Вот и ты стоишь на заснеженной льдине, стараешься оживить в памяти мгновения тех радостно-суматошных дней.