Долг
Шрифт:
Куда как хорошо зная повадки своего шофера, председатель обыкновенно старался не перечить ему в пути. И на этот раз только выехали из аула, приник к боковому окошку и до самого Красного Яра рта не раскрыл, молча взирал на безбрежно раскинувшийся сразу за обочиной родимый Арал. Над головой синело прозрачное небо. Сбоку вставало, синело море, заполнив собой полмира. У горизонта синее небо и синее море сливались, соединялись в единое. И от этой сплошной сини уставали глаза, кружилась голова, синь зыбилась, и тогда он, ища опоры взгляду, смотрел то в степь, то на шофера, припавшего к рулю. Тот сумрачно молчал. По-шоферски отрешенно-внимательный взгляд его был устремлен вперед, кончик носа маслянисто поблескивал. Иногда, чтобы сократить дорогу, он резко сворачивал в сторону моря, пускал машину напрямик по ровной, как стол, поверхности высохшего, покрывшегося ломкой коростой бывшего лимана или заливчика. И тогда клубилась из-под колес густо-белесая, горькая от соли пыль... Да, обмелело море, далеко ушло от изначальных своих берегов, неприглядно обнажив дно заливов и бухт, где совсем еще недавно, бывало, стояли на якоре пароходы, баржи и шныряли юркие катера. Небольшие острова по эту сторону — Жаланаш, Буюргунды, а с ними и знаменитый Кок-Арал,
Вот и Шомишколь проехали напрямик, по иссохшему, запавшему, как старческая щека, логу. А в послевоенные годы, помнится, верховой путник, направляясь в Аральск, полдня тратил лишь на то, чтобы обогнуть достославное это озеро. Тогда шумел вокруг него непролазный камыш, стоял крутой стеной, и путник, переведя, бывало, коня на шаг, настороженно ехал по узкой тропинке. В жутких этих зарослях даже испытанному джигиту становилось не по себе, и он поневоле оглядывался по сторонам, по-звериному чутко прислушиваясь к каждому неясному шороху. А в чащобе становилось все сумрачней, все глуше; толстый, словно бамбук, камыш тянулся ввысь, закрывая, до полоски сужая небо над головой, порой смыкаясь верхушками. Но вот проносился поверху ветерок, и все вокруг мгновенно менялось, наполнялось торопливым бегущим шорохом и шелестом — будто вмиг собрались и зашушукались здесь кумушки-сплетницы... Пышные шелковистые метелки наперебой шептали что-то, лепетали, кивая и склоняясь друг к другу, словно сбежавшиеся на некую новость аульные сношеньки-свояченицы в белых жаулыках, с чего-то горячо одобрявшие друг друга. И камышовое царство мгновенно сбрасывало с себя стоячую сонную одурь, все тревожно оживало, и молодой курак нашептывал свою не понятную никому бесконечную песню, и невидимые в густой чаше птахи заливались на все голоса. Совсем вроде недавно это было, совсем недавно... Стоило только перевалить седловину Бел-Арана, как вдоль всего побережья до самого Аральска потянулись один за другим густо населенные, памятные твоему сердцу острова и бухты — Колькора, Кокарал, Акбасты, Сарыбасат, Тастубек... Бок о бок соседствовали рыбачьи поселения, и в вечернем безветрии явственно доносился от соседей лай их собак. А в весеннюю пору, когда неузнаваемо преображалось приморье, когда один за другим начинались многочисленные, исстари заведенные праздники, молодежь соседних аулов, принарядившись, наведывалась друг к дружке. Из аула в аул добирались и морем на лодках, и прибрежной степью на подводах, соединялись в ватажки, и веселье шумело днем и ночью; качались на высоких качелях, пели старинные отцовские песни, устраивали игры. Так было. И все это еще живо у многих в памяти, но ничего этого теперь не осталось; прошло, истаяло, как сладкий сон на заре. Теперь вдоль всего побережья ни людей, ни песен, ни былого разнотравья. И ничего нет на свете печальнее заброшенного человеческого становища. На месте рыбачьих аулов, где, бывало, не раз ты по пути в Аральск останавливался на ночевку, сейчас лежали лишь одни груды развалин, и только кое-где зияли уцелевшие стены домов проемами окон и дверей, древней копотью чернели очаги. Вокруг развалин разрослись зловеще-сизые колючие кусты, все остальное заполнил цепкий пустынник-репей. То здесь, то там качались над ним чахлые пучки чия, точно изжеванные прожорливыми верблюжатами конские хвосты. А ведь когда-то здесь, у самого порога, плескалось море. Теперь оно далеко ушло, — еле видать отсюда. Берег обнажился. Высохшая земля истрескалась такырами, проступила всюду вездесущая азиатская соль, и солончаковая сплошная плешь стала теперь как просоленная и затвердевшая верблюжья шкура. Знойными днями, когда с окрестных степей поднимался ветер, здесь крутились, вихрились одни пыльные бури. Едкая пыль эта проникала даже в закрытую кабину. На аральских берегах нет от нее спасения. Вскоре и путники покрылись ею с ног до головы. Брови, ресницы, щетина на лице — все словно мукой обсыпало. Пыль забила ноздри, лезла в глаза, скрипела на зубах. «Тьфу! Какая гадость!» — сплевывал шофер.
Машина наконец-то пересекла дно высохшего озера Шомишколь и с немалым трудом, поминутно буксуя в песке, надрываясь мотором и петляя между хлещущими по бортам кустами тамариска, выкарабкалась кое-как на бугор.
— Басеке, видишь вон тот красный яр? — спросил вдруг шофер, небрежным кивком показывая направо.
Да, справа от дороги грузно вставал красный каменистый выщербленный временем крутояр, о который некогда, с гулом вздымая водяные брызги и пыль, бился морской прибой... Сердце твое ворохнулось, но ты не сразу догадался о причине этого волнения. И лишь при виде оплывшей груды развалин на месте дома рыбака, обитавшего здесь, на яру, в те благословенные времена, тобой овладело какое-то непонятное волнение. Машина вновь раскатилась, порушенный дом на вершине крутояра остался позади, а ты, растерянный, все оглядывался, озирался на него — да, и тут жизнь когда-то кипела...
Шофер, казалось, подозревал, что творилось в твоей душе.
— А ты помнишь, ведь когда-то мы в этом доме ночевали, — сказал он, отчего-то довольно посмеиваясь.
— О чем ты? — поморщился ты раздосадованно, смешок этот казался тебе неуместным.
— Как о чем? Заночевали, говорю, когда-то здесь. Неужто забыли?
Хорошенькое дело — «забыли»... В те годы, когда они повсюду здесь промышляли рыбу, где только не останавливались! У кого только не ночевали! И разве все упомнишь?
— Вот те раз! Море тогда еще только-только начало мелеть...
— Выходит, где-то в шестьдесят пятом, шестьдесят шестом году?
— Да вроде так... Ехали на этой вот самой колымаге. Правда, тогда новенькая была, еще краской блестела...
— Видно, в Аральск ездили...
— В Аральск ли, в Маральск — дело не в этом.
— А в чем, позволь спросить?
— Была там одна потеха — сейчас все вспомнишь. Вечер как раз надвигался. А кому, скажи, охота ночью баранку крутить, носом клевать? Покумекали мы тогда с тобой и решили остановиться тут на ночлег...
— Ну и что?
— А дальше — слушай. Хозяин оказался угрюмым молчуном. Весь вечер как истукан просидел, только бровищами лохматыми шевелил. Сидел, все на одно свое место, что ниже пупка, глядел... — Шофер крутнул рулем, объезжая выбоину, хохотнул. — Уставился и сидит, клянусь аллахом! Вижу, не по душе мы ему пришлись. Бабу, должно быть, недавно в дом привел, постель, так сказать, обновил.
— Ну и что?
— Ничего. Ревнует к каждому встречному-поперечному. Вдобавок и скрягой оказался. Даже бутылек не выставил. Ох и разозлился я! Хорошо же, думаю!.. Вот уляжемся, лампу потушат — я тебе, жадюге, отомщу... Ну, теперь-то, небось, вспомнил?
— Н-нет...
— Да ты что? Неужто в твоей башке ничего не осталось, кроме забот-хлопот этого дохлого колхоза?! — шофер опять весело хохотнул, но тотчас оборвал смех. Покосился украдкой на хмурое лицо председателя. — Ну, а дальше — не стану тебе голову морочить — достала молодка из тюка два атласных одеяла. Сначала, разумеется, тебе подала. Потом, само собой, и мне. И хочешь верь, хочешь нет, подавая одеяло, она, знаешь, как вильнет упругим задом. Потом отнесла лампу к порогу и фитиль прикрутила. Хозяин мигом захрапел, не успел башкой подушки коснуться. Ну, тут вылез я из-под одеяла и пополз, значит, на четвереньках. А она, чертовка, патлы-то распустила по подушке, и пахнут они черт знает чем... Чем-то бабьим, неуловимым таким. И-эх, думаю!
— Ты короче давай! Ишь, слюни распустил...
— Можно и короче... Вытянул я шею, как гусь, всмотрелся получше — вот те раз!.. Лежит она себе в объятьях бровастого хрыча и посапывает. Ну сам представь, как подступиться?.. Наконец решился все-таки: подкатил этак сбоку, пристроился и осторо-о-жненько так дотронулся... Ну, теперь-то все, небось, вспомнил? Проснулась она тут да как завопит дурняком: «Прочь! Прочь! Чего захотел, а?!» Ну, конечно, и бровастый очнулся, голову поднял, озирается вокруг. А я, как заяц, юрк в свою постель...
На том все и кончилось. После его незадачливого ночного похождения никто в доме так порядком и не заснул. Помаявшись, ты встал тогда, не дождавшись рассвета, растолкал шофера и, стыдясь смотреть хозяину в глаза, поспешно уехал. Да и вообще, многие его выходки вызывали в тебе противление, а то и бессознательное раздражение. Однажды, возвращаясь из дальней поездки, ты случайно открыл «бардачок» в кабине и среди всякой всячины в нем обнаружил две книги. Одна была на русском, плотненькая такая, с изображением трехтонного грузовика на твердой обложке. Сразу было видно: книгу в руках-то не держал — новехонькая, нетронутая. Зато другая, лежавшая рядом, повидала виды. И было это не что иное, как Коран, написанный пророком Мухаммедом в назидание рабам божьим... Начальных страниц не было, одни какие-то замасленные обрывки. Красивая вязь арабских букв поистерлась, поблекла. Ты раскрыл истрепанную книжку с середины — и там тоже виднелись всюду отпечатки пальцев, жирные мазутные пятна.
— Слушай... а ты ведь, кажется, в комсомоле когда-то состоял?
— Да, было такое...
— А теперь?
— Теперь баранку кручу. Еще вот, видишь, немного божьим делом промышляю.
— Как это «промышляю»? Зачем?!
— Ясное дело — зачем. На одной зарплате нынче не больно разгуляешься. Приработок нужен.
Он сказал это без тени смущения на лице. С тех пор как море стало мелеть, лишая рыбачьи аулы их исконного дела, стали мельчать душой и люди. Как сорная трава на заброшенном поле, непостижимым образом оживали, всюду, где пока что живут люди, выползали на свет давно вроде отжившие родовые отношения, древние обряды, всякие там поверья. Собирались святошами по аулам какие-то бесконечные пожертвования. Случалось, ради оплакивания и многократных поминок иные днями не выходили на работу. Даже бывшие поборники всего нового, вчерашние активисты, любившие грозно обрушиться на всякого, кто не отрекся в свое время от бога, от религии, теперь вон сами благоговейно дремлют на религиозных трапезах рядом с доморощенными муллами в засаленных старых чалмах. Вот недавно и этот малый, вернувшись из дальней поездки, поспешно заглушил пропыленный грузовик у окон дома и, позабыв об усталости, побежал на чьи-то похороны, на ходу стряхивая с себя дорожную пыль. Обмотав голову полотенцем, протиснулся в ряд коленопреклоненных стариков в белых чалмах. От нового «коллеги» так разило бензином и табаком, что муллы всполошились, брезгливо заотряхивали полы чапанов, забормотали в негодовании, будто затесался к ним сам нечистый дух: «Изыди, сатана! Прочь! Сгинь! Сгинь, нечестивец!..» Шофер, однако, не смутился. Оттесненный старцами, он тем не менее никак не хотел отказаться от своего богоугодного дела. Принял покорную позу. Смиренно прикрыл веки. И нельзя было понять, то ли в самом деле он молился, каясь в своих прегрешениях перед всевышним, то ли матом крыл про себя усатого районного милиционера, который вчера оштрафовал его в городе на пять рублей за то, что не уступил дорогу школьникам. Как бы там ни было, этот негодник точь-в-точь повторял все, что делали аллаховы слуги в белых чалмах: прижимал ладони к груди, со вздохом опускал глаза, усердно шевелил губами... Напрочь, должно быть, забыл в эти минуты, что всю жизнь только и делал, что курил табак, хлестал водку, похаживал по бабенкам да еще изрыгал разные богомерзкие слова. Глядя на его благочинный отрешенный вид, можно было подумать, что он святее самого ишана, что неукоснительно соблюдает все посты, совершает пятикратный намаз и, как истый мусульманин, предпочитает земным утехам возвышенные беседы с аллахом. Но этого смирения хватило ему ненадолго. Едва только принесли муллам подношение, как бесцеремонно расталкивая локтями сердито бормочущих стариков, одним из первых заполучил свою долю и убрался восвояси, лихорадочно соображая, где бы купить водочки на свои, так сказать, нетрудовые доходы.