Долг
Шрифт:
Рыбаки разом притихли. Под нарочито суровым взглядом крикливого старика кто-то шмыгнул за дверь за хворостом, другой, опустившись на корточки, принялся усердно дуть на угасавшие в очаге угольки, третий подбросил валежник. Кошен некоторое время следил за действиями расторопных джигитов, а затем, удовлетворенно хмыкнув, продолжил:
— Так вот, было это после войны. Многие из вас в то время еще за материнский подол цеплялись... а то, пожалуй, и титьку сосали.
Рыбаки переглянулись незаметно, перемигнулись.
— Студеная, промозглая была пора — как вот сейчас, перед ледоставом. Ну, а Сары-Шая — попрошайка известный. Приплелся к тогдашнему баскарме, слезу пустил. Дескать, детишки с голоду пухнут. Младшенький, которому ты пуповину перерезал, должно быть, околеет, пока я до дому доберусь. И если ты, дорогой, отец родной... благодетель ты наш, да буду тебе жертвой... не выпишешь взаймы барашка из колхоза, то вся моя семья, как есть, еще сегодня отправится на тот свет. А буду, мол, жив — через месяц какой-нибудь барашка верну... Ей-богу, верну.
—
— Вернет он... Уж если этот дьявол хайло раззявит — не то что барашка, верблюда проглотит. Ни следов, ни косточек не найдешь.
— Как же это... скот-то колхозный, — забасил Рыжий Иван. — Закон-то, небось, существует... А где закон, там, стало быть, и спрос...
— Так ведь он, прохвост, любой закон обойдет и тебя вокруг пальца обведет. Тогдашнего нашего бухгалтера Карагула, которому ногу на войне оторвало, тоже ведь надул...
Рыбаки, знавшие, чем кончилась та злополучная история, начали заранее посмеиваться. Случай этот с Сары-Шаей и тебе доводилось слышать. И ты прежде тоже хохотал. Вот и сейчас, глядя на развеселившихся рыбаков, ты улыбнулся. Надо же, а! Ведь сколько месяцев мучаются, бредут они вслед за скупым теперь на благо морем, не ведая о теплом очаге и чистой постели, вдали от тоскующих по ним родных и близких... Сколько раз приходилось им вытаскивать сети без единого тощего чебака в ячеях, чтобы на другой день, не предаваясь отчаянию, снова и снова пытать скудное и капризное рыбацкое счастье? Неужели эти люди, продубленные солеными ветрами, до струпьев обожженные стужей, и все же неунывающие, несмотря ни на что, наперекор всем своим бедам и лишениям, — неужто это твои рыбаки?! Просто диву даешься, глядя на них. Может, ты их с кем-то путаешь? Может, это и не они вовсе, а самые что ни на есть счастливчики, баловни судьбы: и родились-то в рубашке, и солнце им всегда исправно светит, и всюду и везде за ними следом, как нянька, ходит по пятам удача... На редкость везучие, должно быть, черти. Иначе с какой бы им стати смеяться до упаду в промозглой хибаре, у чадного очага?.. Надо же, радость так и распирает, так и лезет из них. Особенно распинается сухой черный старикашка. Куда подевалась его вечная желчность? Или, может быть, не столько они непонятны, сколько сам ты непонятлив? Ты знал, что вызвал тогда покойный Карагул, вечная ему память, Сары-Шаю в контору, положил перед собой папку и, хлопнув по ней, сказал: «Так вот, аксакал. За все есть спрос. Думаю, настала пора вернуть и вам должок колхозу, ту самую овцу, которую...» Бедный Кара-гул и договорить не успел, как Сары-Шая вскочил, точно ужаленный: «Что этот черт безногий мелет? Какой еще должок? Какая там, к шайтану, овца? Да лучше — о, кудай! — морду себе в кровь разбить, чем слушать такую напраслину!» — «Оставьте, аксакал. Тут, знаете, не до шуток!» — «Разве это шутка? Ты же на меня клевещешь! Упечь в каталажку меня хочешь!.. Думаешь, если я из другого рода, так меня можно, как приблудную собаку, затравить, да?!»
Карагул, говорят, изумленно уставился в желтые, горящие кошачьим злым огнем немигающие глаза и только головой укоризненно покачал. Видя, что такого нахала никакими словами не проймешь, бухгалтер, говорят, раскрыл папку, без труда нашел нужную бумажку и ткнул в нее указательным пальцем: «Видите? Ваша расписка. Ваша подпись. Ну?..» Сары-Шая тут мигом сник, притих, смиренно присел и, не в силах смотреть на расписку, повинно опустил голову: «Ладно, Карагулжан. Ладно, дорогой. Так и быть — верну...» В это время из соседней комнаты Карагула позвал председатель колхоза: «Когда вернете, аксакал? Сегодня? Завтра?» — «Подумаю...» — «Ну, подумайте, пока я приду».
Грузный Карагул потянулся к костылям, прислоненным к стенке, привычно сунул их под мышки и двумя прыжками очутился за порогом. Едва захлопнулась за ним дверь, как Сары-Шая резко вскочил, вырвал из папки злосчастную расписку, с которой все это время не спускал своих кошачьих глаз, — и застыл, говорят, в растерянности, не зная, куда ее девать. Начнут обыскивать, найдут, и тогда этот пес, потерявший на войне ногу, церемониться не станет. Нервы расшатанные, кровь дурная, возьмет да шарахнет костылем по башке. Растерявшийся вначале Сары-Шая вдруг нашел выход, проворно сунул расписку в рот. И так и сяк жевал иссохшую пыльную бумажку, пролежавшую больше года в папке... И тут, как назло, громко и раздраженно постукивая костылями, приближался к двери чем-то сильно возбужденный Карагул. Сары-Шая сжевал расписку с трудом, едва не подавившись, проглотил бумажный ком... Из глаз брызнули слезы. Однако, пока хромой бухгалтер пробрался к своему месту и поставил в угол костыли, Сары-Шая успел прийти в себя. Облизнулся, готовый к схватке, самодовольная ехидная усмешка блуждала на губах...
Взрыв хохота содрогнул камышовые стены хибары. Даже пламя всколыхнулось, ярче взметнулось из-под котла. «Ха-ха-ха! Эх-хе-хе! Кхек-кхек-кхек!»
Настроение развеселившихся людей и тебя захватило. Тебе самому стало весело, ты тоже залился смехом. Распирала ни с того ни с сего нахлынувшая радость. Продолжая смеяться, ты вдруг поймал себя на том, что краем глаза поглядываешь на прислоненную к стене лачуги джидовую домбру и невольно думаешь, что хорошо бы сейчас поиграть на ней и спеть, выплеснуть песню — пусть немудреную — об этих не ведающих Ни усталости, ни уныния, ни печали людях. «Милые вы мои! Хорошие!» — прошептал ты. Теперь ты уже не столько слушал, сколько с восхищением и умилением вглядывался в эти необыкновенные
* * *
Завалились спать еще в сумерках, решив подняться спозаранок. Вымотанные рыбаки, едва коснувшись головами подушек, крепко уснули, и теперь ветхая камышовая хибарка вздрагивала от их могучего храпа. Только одного председателя сон не брал; а тут еще, как назло, вредный старикашка пристроился под боком: ворочался во сне, бурчал что-то, зубами скрежетал, будто бодливый козел, мекал и брыкался. Видно, свою злость на баскарму не может унять даже во сне. Решив завтра прямо с утра попытать удачу в старице за Сырдарьей, председатель велел загодя сложить снасти в машину. Рыбаки не перечили, молча поднялись, молча подались к выходу. И только упрямец Кошен раскричался: «Вечная спешка! Вечная суета! Хоть бы на ночь душу не травил!»
— Аксакал, нам же самим удобней. Завтра с...
— Ты сначала доживи до утра. Об удобстве потом...
— Ладно, Кошеке, не ершись. Вставай...
— Встать? А вот возьму и не встану.
— Как?!
— А вот так! — и Кошен проворно сунулся в постель и плотно укрылся одеялом.
— Ну и бог с вами. Лежите! Укройтесь!
— И полежу! И укроюсь! И тебя не спрошу! — огрызнулся уже под одеялом старик, укутываясь плотнее.
— Лежите! — сказал ты сквозь зубы.
И тут старик вдруг вскинулся как ошпаренный, с гневом отшвырнул одеяло:
— Эй! Эй, ты!.. Зачем ты командуешь? Я что, по твоей воле лежать, по твоей воле вскакивать должен, да?
— Аксакал, сами же заявили: «Не встану!», вот я и сказал: «Лежите!..»
— А я вот расхотел лежать! Понимаешь — расхотел! И теперь возьму и встану. И что ты мне сделаешь? Отрежешь...
Упрямец Кошен, тряся бородкой, вскочил, пнул еще раз одеяло, оделся и обулся раньше всех. Раньше всех выскочил из хибары и с ходу принялся за дело как одержимый. Рыбаки, давясь от смеха, предпочитали помалкивать. А старик, изрыгая хулу и ругательства, первым подсеменил к неводу и лихо взвалил один конец себе на плечо. Рыбаки, пораженные таким усердием, все еще давясь от смеха, спешно кинулись на помощь и забросили невод в кузов. Потом неведомо для каких целей притащили по распоряжению председателя две длинные толстые лесины и с грохотом забросили их туда же. «Ну, все вроде... Давайте спать. Завтра чтоб чуть свет...» — сказал председатель.
До чего же длинна осенняя ночь! Ты понял, что нынче не уснуть, встал, вышел из хибары. Звезды, обычно всем скопом теснившиеся на черном южном небе, сегодня непривычно поредели. Но и те, что еще робко мерцали, будто испугавшись нежданно обрушившегося резкого холода, зябко дрожали в далекой, мрачной пучине, неверно отливая тусклым и неуютным блеском.
Ты шел и шел, осторожно вглядываясь в темень, нащупывая ночную, готовую вот-вот уйти из-под ног твердь; и не сразу заметил, что добрел до устья. Остановился на самом краю кручи, смутно различая, как что-то черное и жутковатое, извиваясь, ползло-струилось далеко внизу от твоих ног. Великая река, беря начало с вершин Алатау, катит свои мутные воды по земле трех народов-братьев: у истока — киргизы, посередине — узбеки, у устья — казахи. Кто как может, пользуется ее водой, черпает, да еще каждый норовит побольше, — вот и истощилась кормилица, и в иные засушливые годы мелеет так, что ее даже собака запросто вброд переходит. Но нынче осенью с гор вдруг ринулся живительный, полный сил поток, и река неожиданно ожила, заволновалась и заворочалась под берегами, вспучилась, как в прежнее время, грозно повеселев. Крутые волны омыли, наконец, иссохшие берега, вода, кое-где выйдя из берегов, ринулась в широкую низинку за Сырдарьей, в старицу. А она с Давних пор была знаменита заводями, протоками и озерами, до дна высохшими за последние годы... Полноводные потоки быстро заполнили бывшие озера, куда вместе с водой хлынула и рыба. А рыба в мелководных озерах — все равно что овцы в загоне, успевай только черпать. Тут уж не мешкай. Кто первый до озер доберется — тот и окажется с богатой добычей, тому и счастье само в руки. Вот примчался вчера на рассвете к устью реки председатель колхоза «Раим» со своими рыбаками на двух машинах. Ты знал его: лупоглазый, сверх меры прыткий, на редкость пробивной. На любом совещании непременно первым просил слова. Выступать рвался, точно призовой скакун к желанной черте. Стоило ему показаться на трибуне, гул и говорок в зале мгновенно прекращались. Однажды на таком совещании кто-то из сидящих рядом толкнул тебя в бок и с явным удовольствием кивнул в сторону без удержу тараторившего раимовского председателя: «Ох, ну и боек! Ну и прыток! Камень расплавит. Далеко пойдет!» Да, такой не хуже любого верхолаза возьмет не одну высоту. Ни одно собрание или совещание в районе без него не обходится. Первое слово после доклада непременно предоставляется ему. И зачитывать текст приветственного письма на общем собрании опять-таки поручается ему. Только торопится он, тарахтит, глядя куда-то поверх голов в зале. От чрезмерного напряжения или, может, от туго завязанного галстука щеки его, всегда круглые, сытенькие, становятся еще круглее, и тарахтит он даже там, где вроде можно было бы сказать спокойно, без надрыва. Ему же во что бы то ни стало надо взбудоражить и взвинтить сидящих в зале. От его трескуче-раскатистого деревянного голоса, режущего слух, тупеешь настолько, что вскоре совсем теряешь суть речи.