Долгая дорога к маме
Шрифт:
Взгляд ее буквально светился добротой, рядом с ней было уютно и тепло. Некоторые деревенские бабы побаивались ее. Вероятно, оттого, что она никогда не ругалась, как они, грязно, с криками и матом, призывая в помощь всех святых и самого господа Бога.
Мишка видел, как мужики заглядывались на нее, и тогда его охватывал страх. Он боялся, что в ее взгляде промелькнет какая-то заинтересованность – в его глазах это было равносильно предательству. Некоторые приходили свататься, но мать всем отказывала, чему он был несказанно рад.
Она говорила ему: «Ты у меня самый лучший мужчина…» – и прижимала его большую голову к своей груди, и он вдыхал такой родной, вкусный, привычный запах, исходивший от ее тела. Это же была его мама! Как она могла умереть? Одна мысль о том, что он может
Он не понимал еще чувства любви, но неодолимая тяга к матери была первым ростком в его душе. Он учился у нее, как держать себя в присутствии старших, как отвечать, не быть злым, хотя иногда так хотелось крикнуть тяжелые слова в лицо обидчику, чтобы они задели его за живое, и ему было бы так же больно. Улица всегда имеет влияние на детскую психику, улица – это образец подражания, это узнавание всего того, что вокруг и хорошего, и плохого. Конечно, встречи с ребятами оставляли след. След не всегда хороший.
Но, получая заряд негативной энергии, он всегда разряжался рядом с мамой, она находила слова, которые удивительным образом действовали успокаивающее и гасили возникшие страсти. Дом был местом, куда всегда хотелось придти, там было душевное тепло, согревающее и вылечивающее. Он так много разговаривал с ней, обычно это было по вечерам, когда они гасили керосиновую лампу и под свет луны вели долгие разговоры о жизни. Он даже не задумывался о том, как может неграмотная женщина знать столько, знаний ее хватало, чтобы полюбить мир вокруг, землю, свою деревню. Рассказы ее были образны, слова сочны. Если шел разговор о людях, он по едва уловимым приметам узнавал их, если о местности, ей хватало несколько образов, и он видел Тушаму или Россоху. Он не удивлялся этому, для него и не могло быть иначе. Материнские рассказы были для него открытием мира, в котором ему предстояло жить, без них бы жизнь вокруг становилась тусклой. Он постоянно испытывал радость от узнавания, нет, не удивление, а радость. Это становилось нормой жизни. Конечно, он понимал, что сестры приехали не зря. Если бы мама могла выкарабкаться из когтей ненавистной болезни, вряд ли бы они бросили своих мужей.
А сейчас пришла пора расставания. Мишку отправляли на областной пионерский слет в Иркутск. Вот мать и уговорила его воспользоваться оказией и навестить старшего брата, что жил в Черемхово, шахтерском городке в ста километрах от областного центра. Ранней весной он приезжал в Погодаеву, тогда они с матерью решили судьбу Мишки. Ехать в Иркутск и Черемхово он был непротив, однако хотел вернуться назад. Ему не представлялось жизни без мамы. Она просила хотя бы лето прожить у брата, а там будет видно. На том и порешили, каждый думая о своем. Он считал себя взрослым парнем, способным выполнить любую работу, и надеялся вернуться к осени, чтобы учиться, ухаживать за матерью, доить корову и делать другие дела по хозяйству. Мать же рассчитывала, что пока жива, нужно устроить его, так как не стань ее, думать о сыне будет некому, и попадет парень в детдом.
Завтрак закончился, сестры собрали посуду, поставили стол на место. Мама, устав находиться в неудобной позе, прилегла, попросив его присесть рядом с ней. Он сел, взял ее руку, положив ладошки сверху и снизу, чтобы ей не было больно держать свою. Он смотрел на родное лицо, говорить не было сил, к горлу накатывал комок, на глазах выступала противная влага. Понимая, что он может сейчас разреветься, он осторожно положил мамину руку на одеяло и встал у окна.
Перед ним во всю свою могучую ширь раскинулось зеленое погодаевское поле. Пройдет месяца два, и заколосится пшеница на нем, сияя солнечной красотой и удивляя всех урожаем. Чуть впереди стена леса, который на сотни километров убегает в синюю даль, сначала к Качинской сопке, затем к Шальновскому хребту, а потом еще дальше и дальше, где Мишка никогда не бывал.
Слева навис Красный Яр, почти вертикальная стена над рекой, он прикрывал деревню от северных ветров, был ее защитой.
– Миша, – позвала мама.
Он быстро сел, взглянув на мать, погладил ее руку.
– Прости меня, мама.
– Это ты меня прости, сынок, что не вырастила тебя.
– Опять ты, мама, не надо. Уверен, что ты поправишься, и я вернусь, только зря расстаюсь с тобой.
Мать посмотрела и улыбнулась.
– Отправляю тебя в такую даль, береги себя, по дороге не выскакивай на станциях.
– Мама, ты ведь знаешь, что я уже всю страну объехал, когда добирался в Крым.
– Тогда ты был не один, у вас старшие были.
– Не бойся, мама, я буду внимателен.
Она погладила его руку, прижалась к ней щекой, и слезы полились ручьем из ее глаз. Мишка осторожно высвободил руку, взял платок и обтер лицо.
– Спасибо, – и слезы вновь полились из ее глаз.
Он молчал, смотрел на мокрое родное лицо, на покрасневшие глаза, понимая, что слова не успокоят ее. Ему захотелось кричать от нестерпимой боли, возникшей у него в груди. Он встал на колени, положил голову на грудь матери, она гладила ее тонкими холодными пальцами, хотела дотянуться поцеловать, но сил не хватило и еле слышно прозвучали ее слова, как заклинание:
– Прости меня, прости.
В дом вошла Мила.
– Миша, нужно идти, самолет ждать не будет.
Он поднял голову, посмотрел в лицо матери, ее глаза смотрели прямо в его глаза. Потом она улыбнулась.
– Пора, сынок. Береги себя, как приедешь, сразу напиши мне письмо, я буду ждать весточки.
Он попытался что-то сказать, не смог и вдруг неожиданно для себя расплакался, ему стало стыдно, он выбежал в сени, прижался к стене за кадушкой с водой. Сестра обняла его:
– Не плачь, Миша, матери будет тяжело, иди попрощайся, – она вытерла ему слезы. Он снова вошел в дом, подошел к матери, поцеловал ее в губы, потом прижался к рукам, целуя их:
– До свидания, мама!
– До свидания, – тихо ответила мать, – будь осторожен, береги себя.
Мила взяла его за плечи, но он не дал ей развернуть себя спиной к матери, неловко ступая до самой двери, все смотрел на родное лицо, на чуть приподнятую руку, на добрую родную улыбку.
Уже во дворе он немного успокоился, прошел в огород, дошел до межи, отделяющий огород от колхозного поля, обратил внимание, что по дороге, ведущей в лес, появились столбы пыли. «Значит люди выехали работать», – мелькнула мысль. Солнце поднялось над высокой Ждановской сопкой и стало пригревать. Все вокруг было знакомо. Каждая тропинка и дорожка вели в заповедные места, где он рос, собирая ягоды и грибы, возил копны сена на сенокосе, рыбачил, пас коров, с ребятами ездил в ночное, где у костра велись долгие разговоры, пока звездное небо не успокаивало их, и они мгновенно отрубались, порой засыпая в тех же позах, в которых еще сидели минуту назад. Все отрывалось от него, впереди ждал мир незнакомый, его хотелось увидеть, побывать в нем. Не в кино, а наяву увидеть паровоз, трамвай, троллейбус, высокие дома, красивые улицы. Но одна мысль, что рядом не будет мамы, приводила его в замешательство, и ему уже никуда не хотелось. Нить, связывающая их, была настолько прочной, что обрыв ее для обоих был смертелен.
– Мишаня, нужно ехать.
Мила взяла его за руку и повела по проулку к реке.
Его любимая лодка покачивалась у лавницы. Сестра положила вещи, сама села посередине, а Мишка, отталкиваясь длинным веслом, повел лодку против течения. У берега течение было слабым, и лодка быстро побежала вперед. Мила молчала, Мишка тоже, сил для разговора не было, мысли путались в голове, хаотично сменяя одна другую. То он с жалостью думал о матери, и тут же радовался, что полетит на самолете. Жалел, что не поедет в этом году на сенокос. Сейчас он бы косил наравне с мужиками! Он даже представлял, как свежая, сочная трава под его косой ложится ровным рядком на зеленом покрывале, расположенном вдоль берега таежной речки Тушамы. И тут же в голове возникала другая картина, в городе он пойдет в цирк и увидит настоящего слона. Он гнал от себя эти мысли, заставляя себя думать о матери, о ее болезни. Как она там сейчас? Наверное, плачет. И опять перед ним рисовались соблазнительные картины города, куда он едет. Все крутилось и вертелось, как на городской карусели, и было трудно думать о чем-то одном.