Долгая ночь (сборник)
Шрифт:
Я растерялась.
— Неужто убил? Как же так?
Павел Гордеич головой качнул:
— Пока жива, вот вам телефон, она в хирургии. Ее сразу, как привез, на операционный стол...
— А парень?
— Что парень? В КПЗ он, только сейчас с ним разговаривать бесполезно, не в себе. Завтра, может, отойдет. А нож вот... — И кладет передо мной финку.
Меня нервная дрожь колотит.
— Павел Гордеич, голубчик, да что же это такое?
Положил он свою руку на мои пальцы — вы же, говорит, — знаете, у наркоманов такая агрессивность бывает...
Что бывает — знаю.
Парня зовут Сергеем, Сергеем Антоновичем Орловым. Ему двадцать восемь лет. Отслужил армию, был десантником. В декабре 1979 года в первой группе советских воинов высадился в Кабульском аэропорту, когда правительство многострадального Афганистана призвало наших парней себе на помощь.
Там, в Афганистане, прослужил два года, за это время не раз приходилось перехватывать на горных тропах душманские караваны — тащили на себе из Пакистана ленивые верблюды аккуратные тюки с пачками героина в блестящей фирменной упаковке.
Сергей к пачкам относился безразлично: знал, что зло, чума, но в чем это зло — не видел.
После Афганистана работал в прокатном цехе Кузнецкого металлургического комбината. Три года назад был в командировке в Узбекистане, в Бекабаде, на тамошнем металлургическом заводе. Подружился с местными товарищами. Пробыл там долго, больше месяца. Однажды увидел, как курят «травку». Спросил, что это такое. Знакомый, хороший компанейский парень Рашид со смехом объяснил: — Это, Сергей, не для тебя. Мы, узбеки, к травке привычные, на нас не действует, а тебе может быть худо... Сергей не поверил: как худо? Ты куришь, а я не могу? Дай попробую!
Накурился до одурения, но рвоты не было, только утром голова побаливала, к вечеру снова потянуло курить...
Теперь сидит передо мной — высоченный, широкоплечий, растрепанный. Спрашиваю: как узнал, что Валентин торгует анашой?
Оказалось, он еще в прошлом году попытался взять себя в руки: из Новокузнецка перебрался в Кемерово, но все равно толком работать не мог. Так, у магазинов за грузчика ошивался: поднять, поднести, поставить — тем и жил, и дружки такие же, и все покуривали. Потом был миг просветления — куда же ты катишься, парень? Жена забрала двух девочек, уехала к родителям. Стало самого себя стыдно — решил: все, надо браться за ум.
В Кемерово — точно помнит, — почти зиму не курил, месяца три. Худо было до невозможности — вынес. И когда уже совсем поверил, что превозмог себя — опять сорвался...
Однажды в такси услышал разговор водителя с пассажиром, что травку можно достать у Валентина, есть, мол, в городе такой делец. И адрес назвал.
Сергей тогда сказал себе: ни за что не вернусь к старому ужасу! Выдержки хватило на неделю, потом сам себя уговорил: возьму башик, затянусь напоследок и навсегда отрежу. Сходил — с того дня все опять поломалось, полетело кувырком...
Он смотрит отрешенно, руки на коленях стиснул — аж косточки побелели. Он все помнит, и про нож, и как ударил. Когда подписал протокол допроса, сказал с тоской: расстреляйте вы меня, что ли... Я жить не хочу...
Когда на очередном допросе я спросила Валентина, давно ли он знаком с Сергеем Орловым, тот нахмурился:
— И до парашютиста добралась? Знаете, я никогда никого не боялся, а Сергея — да. Он от анаши совсем дуреет. И дать ему страшно, а не дать — еще страшнее. Вы с ним поосторожнее...
Когда за ним пришел дежурный, уже у двери спросил:
— В прошлый раз я писал Елизавете Климовне, просил принести сменное бельишко, а ее что-то нет. Не запретили передачу?
— Нет, — отвечаю, — не запретили... — И рассказала, что произошло: не корила Валентина, не упрекала — просто рассказала. И что Елизавета Климовна в реанимации, уже неделя доходит, а она все без сознания.
Валентин как стоял у двери, так и стоит, побледнел, глаза расширились. Я все сказала, молчу — он стоит. Никак не опомнится. Потом прошептал:
— Этого не должно быть... Гражданин следователь, ну не должно... Зачем же ее? Она же ни при чем... Ни при чем, понимаете?
Я киваю — ясное дело, ни при чем. Им, таким вот, которые с боку припека, обычно и достается больше всех.
— Не могу я... Я пойду в камеру, разрешите?
Я опять киваю — ведите, ведите его, товарищ сержант. И скажите медикам, пусть дадут ему что-нибудь успокоительного.
Нож, отобранный у Орлова, пошел на экспертизу. На десять дней я отложила работу по наркотикам: поджали сроки по другим делам. Павла Гордеича я в эти дни не видела, ему не звонила. Не звонил и он — у него свои дела, не одними же моими наркоманами заниматься. Елизавета Климовна пришла наконец-то в себя, но говорить с ней нельзя.
Потом началась беготня: срочно готовь план по командировке, беги оформлять документы, бери билеты...
До Алма-Аты мы с Павлом Гордеичем долетели прямым рейсом, дальше поехали поездом. В общем-то я до последнего мига не верила, что начальство разрешит эту командировку — могли ведь решить иначе: бери санкцию прокурора и этапируй Жабина сюда! Но я считала, что надо обязательно лететь: ведь у Жабина свои связи, свои каналы, по которым к нему идет анаша, могут быть и разные сбытчики, не одна Шкоркина! Как все это раскроешь отсюда, из Кузбасса?
Словом, я сижу в душном купе у окна, солнце то бьет в него нещадно, то переходит на другую сторону вагона, и я никак не могу прийти в себя от здешних ярких красок, от необычности всего происходящего. Открывается дверь, Павел Гордеич приносит румяные, поджаристые пироги с рисом и яйцами. От пирогов несет теплом, душисто-терпким ароматом хорошо поджаренного теста... Следом в купе заглядывает разбитной малый с жгучими черными глазами, в белом халате — салам, начальник! Я тебе и твоей женщине чай принес! Угощайся — и лучезарная улыбка на смуглом лице... Мы с Павлом Гордеичем в штатском — удивительно, как он разглядел в нем «начальника»?