Долгая счастливая жизнь. Сценарий.
Шрифт:
— В Доме приезжих. Больше негде.
— Спит?
— Откуда я знаю? Спит, наверное. Он с дороги. Ну, и что мне предлагаешь над ним сказать? — Лена улыбнулась.
— А что хочешь, то и говори! — весело сказала бабка.
— Как же так? — усомнилась Лена. — А если по правилам?
— Какие правила! — решительно сказала бабка. — Лишь бы всё было от сердца, а молитву ты всё равно не запомнишь!
— А сама ты ее знаешь? — снова усомнилась Лена.
— А как же не знать! Я все молитвы знаю! — Она сделала паузу. — Все тридцать пять! — Число прибавляло ее заявлению
— Почему тридцать пять? Что за цифра? Я слышала, их тридцать шесть, — сказала Лена.
— А я говорю тридцать пять! — не сдавалась бабка.
— А мне знающие люди говорили — тридцать шесть. — Лена и не улыбнулась. — Очень серьезные люди. Из бывших, между прочим, священнослужителей.
— Не верь расстригам! — Бабку было не так просто поколебать. — Тридцать пять! Вот тебе крест — тридцать пять! И все знаю наизусть! Погоди. — Бабка удалилась в другую комнату, чтобы не продолжать спор, и вскоре вернулась с небольшим пузырьком в тряпочке. — Вот, возьми.
— Что это? — спросила Лена.
— Святая вода, — сказала бабка с твердостью.
— Какая вода? — переспросила Лена.
— Святая, — бабка настаивала на своем.
— Ну, так уж и святая.
— А вот так. Святая, и всё, — веско сказала бабка.
— Откуда она у тебя?
— Держу на всякий случай. — Бабка потрясла пузырек перед лампой. — Мало ли что. Но ты его все-таки обрызгай хоть чем, хоть из графина. Там по комнатам везде графины.
— Бабка! — Лена с нежностью обняла ее. — Какая из тебя колдунья!
— Пусти! — Бабка притворялась рассерженной. — Пусти, сломаешь! И волос у себя и у него отрежь — самый конец.
— Да не может быть! — Лена не отпускала бабку. — Это тридцать первая молитва или тридцать вторая? — Она поцеловала ее. — Или ты сама придумала?
— И с ладони сдуй в окно! — не унималась бабка. — Вдруг и вправду хороший человек, а ты его по глупости потеряешь. Любишь его?
— Люблю.
— И люби и держись за него. Да пусти же ты, наконец!
Провожая Лену в дверях, бабка сохранила строгое, я бы сказал, неприступное и даже несколько торжественное выражение лица.
Она сохраняла эту серьезность и когда вслед за Леной вышла из дома во двор, без платка, в чем была.
Но когда Лена уже пересекла двор и закрыла за собой калитку, а бабка осталась наедине с собой, она не выдержала и широко улыбнулась, глядя вслед уходящей девушке, и улыбка у нее была молодая и добрая, точно как у самой Лены.
8
И вот тот же город, только уже ночь.
Ветер по нему пошел, низкий, поднимающий с земли снег, резкий, а город уже пуст. Рано ложатся спать. А если не ложатся, то на улицы выходить нет никакого желания. Пустой город, снег, ночь лунная. Ясная она была бы, если бы не тучи, летящие над головой, разорванные, распластанные, с отходящими в стороны рукавами, рвущимися под ветром, уносимыми бог весть куда.
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
Тот, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя,
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит.
...Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей, —
пела это Лена, шагая по улице от своей бабушки, а настроение у нее было смутное, но во всем была ясность: она любит, она уже выбрала окончательно, всё решила для себя и поет на какой-то непонятный мотив, то ли выдуманный сейчас, то ли повторяющий что-то уже известное, но слова те же самые — тревожные, единственные, и ложатся они так на ее настроение, что иначе она бы и сама не сказала, не спела, не проговорила, успокаиваясь от этих слов, как от собственных, сочиненных для такого момента:
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит...
Ноги вели ее, пока она пела то вполголоса, то в полный голос, и привели ее к Дому приезжих.
Прошла она свободно. Двери были не заперты, а охранник спал, именно охранник, швейцаром его назвать неудобно, ибо какой он швейцар — в старом ватнике, в валенках, в шапке, завязанной на тесемки, чтобы уши не слышали, и с опущенным вниз козырьком, чтобы глаза не видели.